Куда исчез Филимор? Тридцать восемь ответов на загадку сэра Артура Конан Дойля
Куда исчез Филимор? Тридцать восемь ответов на загадку сэра Артура Конан Дойля читать книгу онлайн
Артур Конан Дойл в эссе "Кое-что о Шерлоке Холмсе", датированном 1924 годом, рассказывает, в частности, следующую историю:
Я слышал об одном случае в Америке, так и оставшемся нераскрытым. Некий джентльмен безупречной репутации отправлялся со своими домочадцами на вечернюю воскресную прогулку и вдруг обнаружил, что кое-что забыл. Он вернулся в дом, дверь которого оставалась еще открытой, а его спутники остались ждать на улице. Но он исчез за этой дверью навсегда, и с того дня не нашлось ни единой зацепки, чтобы хоть как-то приблизиться к решению. Могу с уверенностью сказать, что это одна из самых таинственных историй, о которых мне когда-либо доводилось слышать.
Эта история, к слову сказать, мельком упоминается в рассказе "Загадка Торского моста"; Ватсон приводит ее в качестве примера одного из немногих дел, с которыми не удалось справиться Шерлоку Холмсу. У исчезнувшего господина появляется имя Джеймс Филимор, предмет за которым он вернулся, принимает очертания зонтика.
Меня совершенно захватила история о человеке, который на минуту вернулся в собственный дом за зонтиком и исчез навсегда. Мы прекрасно провели вечер дома, придумывая мало-мальски удовлетворительные объяснения этого происшествия, с огромным трудом изобрели четыре убедительных сюжета на двоих и с удивлением поняли, что уже очень давно так не развлекались.
По ходу стало ясно, что если втянуть в игру как можно больше участников, ее итогом может стать сборник рассказов, объединенных общим сюжетом: человек выходит из дома в сопровождении небольшой группы свидетелей, тут же возвращается в дом, объяснив это необходимостью взять некий забытый предмет, и исчезает навеки. Все остальное, начиная от декораций и заканчивая разгадкой тайны, было оставлено на усмотрение авторов.
По-моему, вышло очень здорово.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А что если это ты убил?
Смотри, у тебя тоже есть руки, ты слаб, конечно, но при этом сил на восьмилетнего ребенка у тебя вполне хватит. Ты ничем не отличаешься от того, на стройке. Ты так же ешь, испражняешься, смеешься над анекдотами, испытываешь половое влечение и жажду, прикрываешь тело одеждой, возможно, сейчас ты поднял руки. Потянулся, разминая затекшую спину, а Тот повторил твое движение, такое простое, свойственное всем людям на земле.
Почему убил он, а не ты?
А почему бы тебе не взять кухонный нож и не ударить друга, который ночует у тебя, — прямо в кадык. Или поймать собственную кошку, свернуть ей шею, так, чтобы хрустнуло?
Мамочка, мама…
Уйди, кошка, с колен, брысь, брысь…
Потому что у меня такие же руки, могу погладить, могу…
Чем я отличаюсь от того, почему я не убиваю, почему я не убиваю?
Прячу сам от себя ножи, лежу, остываю в комнате… Без движения, просто физически понимаю, какое у меня сейчас льняное лицо.
А если я сейчас…
А если я сейчас…
Не надо, пожалуйста, не надо…
Отрубите мне руки, потому что они могут убить, как могут убить любые руки.
Почему зверь может убить, украсть, обмануть, — почему зверь не способен на одно — на насилие?
Но проходит и это.
Какое счастье, что и это проходит.
Виноваты только я и мой страх.
Страх перед лишним словом и жестом, перед тем, что любые твои необдуманные или просто с озорства налепленные поступки обернутся адом, потому что ты всегда должен знать свое место.
Страх и ненависть к собственному сальному бессилию, неспособности защитить пусть даже от «игрового», невсамделишного насилия ни себя самого, ни тех, кого ты любишь.
Страх уже не мой собственный — но моего прадеда, и деда моего прадеда, и тех чужих поколений, что топали в Сибирь по разбитому тракту, дрожали, увидев над торговой площадью столб жирного черного крематорского дыма, страх тех, кто гнил в Ведьминской тюрьме в Кельне, кто жил в пасторальном городе Бамберге. В городе, где лет через сто с лишком родится Эрнест Теодор Амадей Гофман, доктор Дапертутто, доктор Вездездесь…
Страх тех, кто знал, что за стеной подписывают приговор четырехлетней девочке, которая призналась в сношениях с дьяволом после четырехчасовой пытки, и страх ее отца, которому Святое Судилище прислало счет за изготовление специальной детской дыбы — потому что четырехлетней еретичке не годился взрослый размер.
Страх поколений людей, к которым приходили и брали.
За дурацкий анекдот, неглубокий поклон, непочтительное высказывание об идолах, просто за то, что оказался в ненужное время в ненужном месте.
Больше всего на свете я боюсь травли.
Боюсь, когда человека раздевают и гонят.
И не важно, как раздевают — сдирают одежку или просто говорят с ним плотно и близко к теме по душам голосом усталого мудреца, все познавшего в жизни, ставят на место, по-отечески журят с младенчества знакомым гнусавым голоском прогнившего лепечущего трупа.
Того самого ненавистного Достоевского.
"Бобок".
Чтоб вам провалиться, Федор Михайлович, ночной отравитель…
Впрочем, вы уже провалились.
Тот самый рассказик, с невинным названием «Бобок», где случайный прохожий подслушивает, о чем переговариваются свежепогребенные мертвецы.
"Разврат дряблых и гниющих трупов, тело в гробу еще оживает, остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании, это продолжается еще месяца два-три… Иногда даже полгода… Тут есть один, который почти уже совсем разложился, но раз недель в шесть он еще пробормочет одно словцо, конечно бессмысленное, про какой-то «бобок», все бобок и бобок, пока не развалятся челюсть и горло…"
Вот этого голоса боюсь, бессмертного «бобка», который раз и навсегда укажет мне и тем, кого я люблю, и даже тем, кого я не знаю, — свое место.
И конечно же, главное, то, что я не переживал в жизни, но в страхах это присутствует всегда.
Меня гонят.
Я раздет, все мои слабости, телесные и душевные недостатки препарированы умелыми Мудрецами с ордером на арест, высмеяны, обгажены, я уже не человек, я предал все, со всем согласился, я бегу и знаю, что меня гонят, — они идут цепью, улюлюкают, хохочут, — они все очень дружны между собой, давно друг друга знают, отмечены наградами и общественным признанием, они не обладают "звериной серьезностью", как они сами говорят, и твердо уверены в том, что они делают благое дело. Нет, они не уверены — они действительно делают благое дело.
А я бегу без дороги, как животное, в нечистотах, в кандалах собственного ужаса, жировых отложений, кишечных спазмов.
Они гонят меня не для того, чтобы убить или поймать.
Они гонят меня за то, что я сделал что-то недопустимое и неприличное.
Они гонят меня, просто для того чтобы гнать. Потому что это не взаправду — это игра.
И я визжу, я падаю, скольжу в глине, забиваюсь куда-то, сажусь гадить там же, где прячусь.
Если я упаду и потеряю сознание, они остановятся, поболтают, лягут спать, чтобы я успел набраться сил, а потом будут гнать меня дальше.
И мне из этого не вырваться, потому что это — мой страх.
Гнать, дышать смотреть, обидеть, слышать, видеть ненавидеть
И зависеть и терпеть.
И зависеть и терпеть.
И зависеть и терпеть.
3. Старший брат
…Когда-то у меня был старший брат.
Когда он родился, меня еще не было.
Он лежал в немецкой ортопедической колыбели фирмы старого Керснера (Гамбург), и стоило ему срыгнуть молоко или скривиться, мать сжимала добела слабый кулак и говорила отцу внятным волчьим голосом: "Я не буду больше хоронить детей. Если он умрет, ты похоронишь обоих".
Отняли и заперли склянку с уксусной эссенцией, которую она прятала в широкогорлом императорском рукаве японского матинэ.
А меня не должно было быть еще целых шесть лет.
Мой брат научился ходить и говорить, сменил платьице на матросский костюмчик, в первый раз съездил с родителями в Zoo и на Вербный базар, на Островах устроили елку с вертепным представлением, детской кадрилью и сухим киевским вареньем от Балабухи.
Ездили на санках кататься в Ботанический сад. Брат сидел на коленях у отца. И махал встречным прохожим пуховой варежкой.
А я уже почти был. Я лежал у матери в животе вниз головой и, наверное, слышал в околоплодных водах желтый метроном ее сердца, гулкие стуки копыт по торцам, отзвуки разговоров, повисшие в ледяном воздухе на перехват горла, крики разносчиков и однообразную песенку латыша, торгующего цветами из крашеных анилином перьев и картонными корзинками для орехов и морошки, но я ничего этого еще не умел понимать.
Скоро я вышел из матери вон и был положен в ту же самую кровать, работы старика Керснера, с новейшей системой мудрых ремней и пружинок, с гигиенической сеткой и стерильным младенческим приданым, которое выдерживали на льду и сушили особым методом в духовом шкафу.
Мать снова сжимала кулаки и твердила о похоронах. Мой старший брат был огорчен: он ждал, что я приду и сразу буду играть с ним.
Но я не умел играть.
"У него лицо как у старичка, — сказал мой брат. — Отдадим его шарманщику. Или выбросим его в окно. Зачем он?"
