Человек нашего столетия
Человек нашего столетия читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Вспомнить все обещания. Их было много дано в течение жизни и не исполнено, позабыто.
Если б удалось разбудить их снова, все опять наполнилось бы жизнью.
Со всем, что тебе было дорого, со всем, чему поклонялся и что возносил высоко над собой, — со всем этим тебя в конце концов сравнивают.
Имя этому — старость.
Во всяком принятом решении есть что-то освободительное, даже если оно ведет к несчастью. Чем же иным было бы объяснить, что столь многие с открытыми глазами и высоко поднятой головой шагают навстречу своей беде?
Сомнений нет: исследование человека делает только первые шаги. А он между тем видит уже свой предел.
Китайская выставка. Все удивительней и удивительней то, что приходит оттуда. Никому не исчерпать этого вполне в течение краткой жизни. […]
Могильники последних лет, все эти новые захоронения, превосходят все своим великолепием. Эту экспозицию, состоящую не более чем из 100 предметов, хочется видеть так часто, что просто сам прирастаешь к подиуму, на котором она развернута.
Ошеломительная мысль о том, как мало было бы известно, не будь могил. И даже если бы вера в посмертное продолжение жизни не оставила по себе ничего иного, кроме этого наследия, она и тогда оправдала бы себя, впрочем, только для весьма отдаленных потомков вроде нас, но не для его создателей.
Некто проходит по жизни, ни разу не подписав собственного имени.
Как целостен был бы человек, чьего имени никто не знает.
Мне очень трудно согласовать неудовлетворенность Толстого с его верой.
По временам мне думается, что он так держится за Бога, чтобы не сознаваться в вере в себя самого, чтобы не возгордиться. Очень хотелось бы знать, и это чудовищно серьезный вопрос — что заступает место Бога, если человеку важны люди, а не он сам. Нуждаются ли в Боге, чтобы не раздуться от важности? Необходима ли некая последняя и высшая инстанция, которой предоставляются решения? Какой остался бы в распоряжении контроль, возьми человек это на себя? Согласие с самим собой в качестве высшей инстанции означало бы добрый кус развращающей власти. Что способно обуздать ее без веры в Бога?
Посещать покойников, локализовать их необходимо, иначе они теряются с ужасающей стремительностью.
Как только соприкасаешься с принадлежащим им по праву местом, тем местом, где они могли бы находиться, существуй они на свете, — и они с ошеломляющей быстротой обретают жизнь. Внезапно, в мгновение ока, снова знаешь и помнишь о них все, что мнилось позабытым, слышишь их речи, прикасаешься к их волосам и расцветаешь в лучистом блеске их взгляда. В те прежние времена, может, никогда и не знал точно цвета их глаз, теперь различаешь его ясно, даже не спрашивая себя об этом. Быть может, все в них теперь интенсивней, чем было, возможно, что лишь в этом неожиданном своем возникновении они вполне становятся самими собой. Возможно, что каждый умерший ожидает мига своего совершенства в этом воскресении, даруемом ему одним из оставшихся близких. Тут не сказать ничего определенного, одни лишь пожелания. Но они — самое святое, что есть в человеке, и найдется ли хоть один распоследний, не лелеющий и не оберегающий их на свой особенный лад?
Формы животных как формы мышления. Он составлен из животных форм. Суть их ему неведома. Взволнованно расхаживает он по зоосаду, собирая свое целое.
Слушать. Слушать лучше, прислушиваться к неожиданному, забыть, не знать больше, к чему прислушиваешься.
Положительное в учении о переселении душ — это, пожалуй, бытие, продленное до бесконечности, однако с прерванной цепью воспоминаний. Остроумное прямо-таки решение: хотя и тащишь за собой свои прегрешения дальше, но воспринимаешь их с невинностью, попросту не зная о них.
Как ты смотришь на то, что в свои 75 принадлежишь к людям, которых никогда не пытали? Должен ли каждый во всем иметь свою долю?
Без беспорядочного чтения нет поэта.
Эта скромная задача поэта в итоге, возможно, наиважнейшая: нести читанное дальше.
Меня весьма удивляет, как может изучать литературу тот, для кого она что-то значит. Неужели он не боится обезличения имен?
Охотнее всего представляю себе поэтов на катке, ловко раскатывающими вокруг друг друга по гладкому льду.
Меня не приводит больше в растерянность счастливый конец сказок. Я нуждаюсь в нем.
Мало, чересчур мало жизней, оставивших свое отображение. Из тех же, что есть, большая часть — будто сено на вкус.
О, быть бы книгой, книгой, читаемой с такой страстью!
«Но если кто выносит на люди свои грехи, может легко утратить и всякий стыд».
Не хочу больше ничего открывать. Как мог я этого хотеть? И забывать не хочу. Этого я не желал никогда. Я лишь хочу испытать все разом.
В слове «нет» заключена чудовищная сила, и мне иногда кажется, что можно было бы жить просто одной ею.
Вчера — после долгого перерыва — опять читал одну из откровеннейших среди известных мне книг, которая уже 53 года со мной: «Народ на войне» — записки одной сестры милосердия, высказывания, слышанные ею в 1915–1916 годах во фронтовом госпитале от раненых солдат. Во всем — величайшая правдивость, и звучит это как лучшее и любимое из русской литературы, и, возможно, литература эта потому так хороша, что в ней говорят, как эти раненые солдаты, большинство из которых еще неграмотны. Читал книгу до глубокой ночи, прочел всю до конца (она невелика, хотя и неслыханно насыщенна), залпом; она напомнила мне об одном русском, который год назад снова возник в моих воспоминаниях и стал близок, о Бабеле. Возможно, она напомнила бы мне о всяком русском, которого я прочел бы последним. Это короткие фрагменты, но в каждом из них дыхание, знакомое из длинных книг. Там собраны все гадости, какие мужчины могут говорить о женщинах, бесконечно много битья, штыков, пьянства, разорванные казаками маленькие девочки, — чувствуешь себя жутко подавленным, добравшись до конца; это точнейшая, правдивейшая картина первой мировой войны из всех, что я знаю, написанная вовсе не поэтом, а наговоренная людьми, каждый из которых поэт, не подозревая об этом.
Сестра милосердия, Софья Федорченко, называет свои записки стенограммами, и, значит, могла делать их быстро, незаметно, как она говорит, поскольку все привыкли видеть ее за различными записями, что было связано с ее работой. И потому она не вызывала настороженности или недоверия, и потому эти фразы здесь в их доподлинном, неискаженном виде.
Складывающаяся из них картина войны такова, что каждому надо бы помнить эти фразы наизусть.
Ребенок ищет Олимп и находит Кувейт.
Эпоха, когда у людей было украдено бессмертие. Вором были они сами.
Все мысли, предположения и умозрения относительно иных миров в космическом пространстве станут жизненно важными в то мгновенье, когда Земля в результате своей атомной возни растворится в грохоте и дыме. Что останется от нас тогда в других? Существуют ли вообще эти другие, в которых могло бы что-то сохраниться от нас? Что дало бы им это от нас оставшееся? Возможно ли, чтобы мы послужили предостережением? Или им, заразившимся от нас, идти тем же путем? Или они совершенно независимы и свободны от нас, настолько, что и внимания не обратят на нашу гибель? Как обстоит со всем тем, что происходит в мире: разобщено и раздроблено все и обречено оставаться разобщенным? Или же все связано, совсем чуть-чуть, ровно настолько, что оставляет еще за собой возможность спасения? И было бы это спасение временным, снова готовым пойти из-за ошибок прахом? Или взаимозаменяемым: тут спасение, там уничтожение — позаботьтесь-ка о том, что вам по вкусу? Или спасение могло бы сменяться только худшим — чем дальше, тем хуже: падающая, но затяжная кривая?
Многое можно бы еще придумать и представить, но, может быть, то действительное, что должно случиться, и не измыслить даже.
Достоевский, пожизненно благодарный за помилование. Столь драгоценна жизнь, которая уже была потеряна.