След: Философия. История. Современность
След: Философия. История. Современность читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Славянофильский комплекс мы находим также у Достоевского. Прежде всего это непосредственно «почвенничество», мифологема единоспасающей «земли», нашедшая наиболее известное выражение у Достоевского в рассказе «Дневника писателя» о мужике Марее. Во-вторых, это идущая, думается, от Хомякова идея христианской соборности как идеал общественного устройства — тема, сопровождающая Достоевского до конца дней, а впервые сформулированная, пожалуй, в «Зимних заметках о летних впечатлениях», то есть в самом начале 60-х годов. Наконец, в-третьих, это тема знаменитой «пушкинской» речи, также присущая Достоевскому в качестве одной из доминант его публицистики, начатая еще в 1861 году в цикле «Ряд статей о русской литературе»: тема о «вселенскости» русского человека, о «всечеловечности» русского, — безусловно, отголосок русского мессианизма ранних славянофилов.
В случае Достоевского, как и у Толстого, нам важно понять ту же связь указанного славянофильского почвенничества с тем «антропологическим откровением», откровением о человеке, которое Бердяев считал главным у Достоевского. Знаменитая книга М. М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского» дает по существу бердяевскую его трактовку. Достоевский истолкован Бахтиным как типичный экзистенциалист (хотя, конечно, об экзистенциализме и речи еще не было во время написания книги Бахтина). Это обнаруживается в концепции полифоничности творчества Достоевского, указывающей на разомкнутость его художественного космоса, открытость его, противопоставленную «монологическому» сознанию прежней просветительско-рационалистической культуры. Мир Достоевского, по Бахтину, «со-гласен», это свободное, незамкнутое единство самостоятельных человеческих голосов. Но здесь же нетрудно усмотреть связь с основополагающими интуициями славянофильства. Необъективированный, открытый, неовеществленный человек Достоевского («человек, не совпадающий сам с собой», как пишет Бахтин уже совсем в экзистенциалистских терминах) — это тот носитель «ценностей состояния», которого предчувствовал Киреевский. А «полифония» Достоевского оборачивается славянофильской же соборностью, то есть, в сущности, христианской идеей Церкви, как она была понята славянофилами, главным образом, Хомяковым. Сам Бахтин дает соответствующее наведение, намекая на то, как нужно истолковывать собственную идеологию Достоевского:
Если уж искать для него образ, к которому как бы тяготеет весь этот мир, образ в духе мировоззрения самого Достоевского, то таким является церковь, как общение неслиянных душ… Такой образ в стиле самого Достоевского, точнее, его идеологии, между тем как образ единого духа глубоко чужд ему40.
Это заставляет вспомнить уже и об Аксакове: «личность как голос в хоре». Разница, однако, есть, и громадная: там, где у Аксакова — органическое единство, у Достоевского — скорее проект, его вселенная расширяется, она не статична, а динамична, развернута не в вечное прошлое, а в проблематичное будущее, которого, как сказал позднее Бердяев, может и не быть. Достоевский имеет дело с разъявшимся космосом, с распадом целостного бытия, он уже не «москвич», а «петербуржец». Этот враг Петербурга буквально заворожен им, нет в нашей литературе писателя более петербургского; об этом писали неоднократно. Достоевский в распавшемся космосе видит прежде всего тему свободы — в трагическом ее преломлении, он видит Христа, распятого в мире. Нет в нем патриархальности, ветхозаветности Толстого, так ощущаемой, несмотря на весь его протестантизм. И почвенничество Достоевского гораздо менее органично, чем толстовское, это уже не естественная интуиция, а «идеология» — камень, который он добровольно привязывает к ногам, чтоб не улететь слишком высоко, в безвоздушное пространство. «Розовое христианство» Достоевского, о котором писал Леонтьев, — гуманитарное, морализирующее — не более чем маска. У Достоевского гораздо сильнее и ощутимее, чем у Толстого, катастрофическое движение в славянофильстве, у него приходит в движение славянофильская система бытия и свободы, Христа и мира, актуализируются заложенные в славянофильстве потенции. Для него нет уже возврата в органический космос, как бы он ни устремлялся к мужику Марею. У Достоевского славянофильство из «наивного» становится «сентиментальным».
Трагический надлом славянофильства мы видим у Блока. Блок — славянофил, поскольку он художник, и художник романтического склада. Блок — символист; о связи русского символизма с романтической традицией, с немецким романтическим мистицизмом подробно писал В. М. Жирмунский41. Иногда Блок кажется из тех самых староверов-раскольников, какими хотели видеть славянофилов их оппоненты-западники («Задебренные лесом кручи…»). Блок проникновенно понимал славянофилов: чего стоит одно его высказывание о славянофильской мысли как «полевой». У самого Блока наличествует главное славянофильское (и общеромантическое) свойство — ви́дение бытийных стихий как высших духовных ценностей, ощущение религиозной ценности самой жизни, сакрализация бытийной органики. Эволюция его поэтических образов подтверждает это; давно уже исследователи и критики увидели единосущность ипостасей его лирики: «Прекрасная Дама», «звезда-проститутка» и «Россия» — три варианта единого образа, единое поэтическое движение. Россию Блок переживает одновременно в ее высшей святости и предельной низости, он не различает этих состояний («Грешить бесстыдно, беспробудно…»). В этой же поэтической системе появляется Христос, предводительствующий красногвардейцами.
У Блока романтический, славянофильский синкретизм перерастает в настоящий культ стихии, становящийся наиболее устойчивой темой его творчества, доминантой его духовного мира, его экзистенциальной судьбой. Это особенно ясно при чтении прозы Блока; вопреки тому что говорил Тынянов, обращение к прозе Блока совершенно необходимо. Одна из важнейших статей Блока так и названа — «Стихия и культура». В позднейшей работе «Крушение гуманизма» культуру Блок, совсем уже по-шпенглеровски, противопоставляет цивилизации и цивилизацию описывает в тонах Киреевского, чуть ли не его словами, так, как сам Киреевский описывал рационалистический Запад:
Многообразие явлений жизни Западной Европы XIX века не скроет от историка культуры, а, напротив, — подчеркнет для него особую черту всей европейской цивилизации: ее нецелостность, ее раздробленность. Просвещенное человечество пошло сразу сотней путей — политических, правовых, научных, художественных, философских, этических; каждый из этих путей все более удалялся от другого, некогда смежного с ним… Нет сомнения, что это разделение было заложено в самом основании гуманизма, в его индивидуальном духе… Предлог для разделений и раздоров — многообразие научных поприщ, открывшихся перед человечеством; но тайная и настоящая причина их — все та же оставленность «духом музыки», ибо «дух музыки» — это «дух целостности»42.
«Музыкой» Блок называет единство стихии и культуры, эта тема и сам термин идут у него от Ницше. Связь с Ницше в интуициях Блока еще раз устанавливает его укорененность в романтической традиции. В противопоставлении Блоком индивидуалистическому гуманизму чаемой «музыкальной» культуры «масс» нельзя не видеть реминисценции еще одной славянофильской темы, темы соборности. Его критика гуманизма направлена против того овеществленного, отчужденного, вырванного из целостности бытийного контекста человека, который отрицался и у Киреевского, и в полифонии Достоевского.
Революцию в ее большевистском продлении Блок приветствует за то, что она якобы несет гибель всем этим абстрактным определениям человека, цивилизаторским овеществляющим маскам, — ибо большевистская революция в восприятии Блока и есть этот чаемый «дух музыки». Если вспомнить примеры из романтической живописи, приведенные и растолкованные Н. Я. Берковским, то можно сказать, что Октябрь у Блока — это бунт леса против мебели, прорыв всеоживляющей стихии — носительницы полноты бытия — в мертвый мир цивилизаторского отчуждения. Памятником этого периода осталась статья «Интеллигенция и революция» — идеологический комментарий к «Двенадцати». Эта статья прежде всего антицивилизаторская, в ней отвергаются все «ставшие» формы цивилизаторской повседневности, равно как и идеалы цивилизации. У Блока есть альтернатива человеку цивилизации — артист, или по крайней мере ему кажется, что она есть. Блок уверен, что гибель в революции быта, провал «почвы» окончательно освобождает ту стихию, в которой единственно может существовать артист — художник, поэт.