Было и будет. Дневник 1910 - 1914
Было и будет. Дневник 1910 - 1914 читать книгу онлайн
Статьи, вошедшие в сборник, в большинстве своем написаны «на злобу дня», однако отражают они не только непосредственную реакцию автора на события литературной, религиозно-общественной, политической жизни начала 20 века, но и его раздумья о вечных исканиях духа, об «основных, всеобъемлющих, все решающих» для России вопросах.
Книга адресована всем, кто интересуется русской литературой, историей, религиозной философией.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«Поверьте, мой милый, когда мы умерли, мы в самом деле умерли (quand nous sommes morts, nous sommes bien morts)… Да и что такое душа? У ребенка, у спящего, у помешанного — где она?.. Когда, бывало, на охоте передо мною свежевали оленя, я видел, что внутренности у него такие же, как у человека… Электричество, гальванизм, магнитизм — вот где великая тайна природы… Я склонен думать, что человеческий мозг, как насос, всасывает эти токи из воздуха и делает из них душу… Я знаю, что это противно религии, но таково мое убеждение: мы все только материя».
Магометанство выше христианства, потому что победило половину земного шара в 100 лет, а христианству понадобилось 300 лет. «Мы, магометане» (nous autres Mahométans), — говорит он полушутя.
«А папа-то! во Христа верует… по-настоящему!» — удивляется искренно.
И все-таки:
«Надо быть сумасшедшим, чтобы сказать наверное, что умрешь без покаяния. Столько на свете вещей, которых мы не знаем и не можем объяснить!»
Его отношение к религии соответствует его отношению к революции. Кажется, именно тут, в этом соответствии — ключ ко всей загадке. Отталкивание от революции и от религии — следствие одной и той же трансцендентной силы или немощи.
«Он — сын революции, но сын, который только о том и думает, как бы задушить свою мать», — замечает лорд Роузбери.
Отвращение Наполеона к революции — нравственное, умственное, метафизическое и в то же время физиологическое, плотское, кровное. Он слишком близко видел ее, испытал на собственной шкуре.
Малейший бунт для него страшнее проигранной битвы. Кучки голодных рабочих он боится больше, чем 200-тысячной армии.
Обладает в высшей степени тем даром внезапного мужества, которое сам называл «мужеством 3-х часов ночи». В огне сражений, под пулями и ядрами, невозмутим; но вот слышит о бунте — и бледнеет. Это страх физический, «мороз по коже», как от прикосновения гада, и вместе с тем суеверный, мистический, как от привидения.
Никогда не мог забыть, как во время революции Людовик XVI, стоя на балконе тюльерийского дворца, раскланивался с чернью, сняв красный фригийский колпак.
После Ватерлоо, слыша из того же дворца крики мятежной толпы, которая умоляла его, Наполеона, стать во главе ее, отошел от окна, пожимая плечами с брезгливостью:
«Чем эти люди мне обязаны? Я нашел их нищими и оставляю нищими».
«Быть царем сволочи» (roi de la canaille), — все существо его при этой мысли возмущается. Нет, лучше все, лучше Св. Елена!
В Дрездене, в разговоре с Меттернихом, в припадке бешенства, отчасти притворного, но не совсем, он грозит:
— Мой трон может пасть, но я похороню мир под его развалинами! — т. е. под всемирной анархией, всемирной революции.
— Отделите, отделите его от якобинцев! — повторял Александр I на Венском конгрессе с вещим ужасом. Кажется, он один из всех союзников понимал как следует эту опасность; понимал, что спасение Наполеона — сделаться снова тем, чем он уже раз был: воплощенной революцией.
Понимал ли это сам Наполеон?
На Св. Елене он мечтает о союзе с якобинцами. Но мечты эти праздные: если бы дошло до дела, едва ли бы он с собою справился, не отпрянул ли бы от «гада».
Лорд Роузбери объясняет ненависть Наполеона к революции династическими планами: революция будто бы могла сделать его только диктатором, а он мечтает о наследственной монархии. Но, кажется, причина глубже, трансцендентнее.
Что Наполеон — в действии, то Гёте — в созерцании. И вот у обоих одинаковое отталкивание от христианства и от революции вместе; от христианства — по той же причине, как от революции. Говоря языком Ницше, довольно, впрочем, условным и двусмысленным, в Наполеоне, в Гёте — начало «аполлоновское», определяющее, principium individuationis (по Шопенгауэру), а в христианстве, в революции — начало «дионисовское», беспредельное. То, что здесь, в отрицании, оба начала соединяются, есть великое знамение, которое до сих пор так трудно понимается.
Наполеон — железный тормоз революции: затормозить, остановить хаос — вот «безвестное веление», с которым он послан в мир.
Еще раз, хотя совсем иначе, нежели в христианстве, он сказал: власть от Бога.
— Бог мне дает ее; горе тому, кто к ней прикоснется! (Dio mi la dona, guai a chi la tocca!), — произнес он во время венчания, указывая на ломбардскую железную корону.
Древнеримское и варварское железо, которым средневековое государство было скреплено, давно перержавело и в огне революции расплавилось, распалось окончательно, а нового не было. И вот Наполеон открыл новую руду железа — воли, власти, приказания и послушания. В этом смысле вся современная европейская государственность, — хорошая или дурная, иной вопрос, — но вся она — его создание. Под ее камнями — его железо.
Людям нужна свобода, но нужен и порядок. Быть свободным — значит быть послушным. Без послушания, без порядка свобода — хаос. Космос вечно борется с хаосом и побеждает его. Одна из этих побед — Наполеон.
Порядок значит разум. В разуме, даже человеческом, только человеческом, есть трансцендентное, «демоническое», как любит выражаться Гёте, т. е. «божественное». В Наполеоне и воплотилась эта «демоничность», «божественность» человеческого, только человеческого разума.
Разум всемирен: истинный разум — не разум одного из народов, а всего человечества. Вот почему государственная идея Наполеона — идея всемирная. В этом смысле он больше всех современных великих людей государственных, от Гарибальди до Бисмарка: [32] те за деревьями не видят леса, за народами — человечества; он один увидел его, один преодолел национализм, захотел соединения всемирного.
И вот почему можно сказать, что люди, умиравшие за Наполеона, умирали недаром: воистину было за что умереть.
Мы уже за это не умрем: мы хотим иного соединения. Мы с Наполеоном боремся и преодолеваем его.
Преодоление Наполеона есть преодоление рационализма. Если человеческий, только человеческий разум — все, то с Наполеоном бороться нельзя. Но мы теперь уже знаем или, вернее, опять узнали, вспомнили, что разум не все; что воля и чувство проникают в существо мира так же глубоко, а может быть, глубже, чем разум.
Преодоление рационализма, отвлеченного, самодовлеющего разума, есть и преодоление индивидуализма, уединенной, самодовлеющей личности.
«Глядя на себя одного, ты ослеп и открыл глаза другим», — говорит Байрон Наполеону и мог бы сказать себе самому да и всем вообще «одиноким», вплоть до сегодняшних русских самоубийц.
«Я не такой человек, как все: законы морали не для меня писаны», — говорил Наполеон.
«Есть кое-что на свете умнее самого Наполеона: это — общественное мнение», — сказал Талейран. Умнее и благороднее. Наполеон слишком презирал людей; думал, что мир основан только на расчете, себялюбии, корысти, на душевной низости, — и ошибся.
Будь, человек, благороден! — это ведь тоже ens realissimum, реальнейшая сущность мира. Понял ли он на Св. Елене, что презрение из всех человеческих чувств — самое презренное?
Вечный, страшный символ индивидуализма, самодовления личности — умирающий Наполеон, которого тошнит, рвет черною рвотою и который все-таки царапает концом перочинного ножика на золотой табакерке N.
«Будь я человеком религиозным, я не мог бы сделать того, что сделал», — признался он однажды, и это из всех его признаний глубочайшее. Да, будь он человеком религиозным, не мог бы он сделать того, что сделал. Но не нам его за это судить. Он все-таки сделал то, для чего был послан в мир.