О значении Иванова в русском искусстве
О значении Иванова в русском искусстве читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Даже в 1837 году еще он писал отцу: «Если живописец привел в некоторый восторг часть публики, расположенной понимать его, то вот уже он, по моему мнению, достиг всего, что доступно художнику. Купеческие расчеты никогда не подвинут вперед художества, а в шитом, высоко стоящем воротнике тоже нельзя ничего сделать, кроме стоять вытянувшись». «Мне кажется, — говорит он Шевыреву в 1846 году, — Учитель в академии, на жалованье, из себя делает пошлого чиновника. Эту форму должно избегнуть в будущем устройстве». Поэтому, как ни заботился он о будущем воспитании нового поколения русских художников (подробностями об этом полны его письма и биография), он несколько раз отказывался от преподавания в устраивавшейся в Москве в 1844 году художественной академии или школе и вместо себя указывал на Пименова и Завьялова, как на людей истинно полезных. Что ему значило отказаться от профессорства, когда он уже наперед отказывался, в 1843 году, от работ в московском, а потом и в Исаакиевском соборе, даром что эти работы могли бы принести несколько десятков, а может быть и сот тысяч рублей. «Это и без меня могут сделать», — говорил он отцу, и прибавлял потом: «Оставить навсегда неконченною мою картину и ехать к вам — значит погребсти все мое лучшее в жизни и сделаться денежным художником, подлецом в отношении к художеству и к отечеству».
Но Иванов отказывался не от одних только материальных выгод. Он, в своем высоком чувстве благородства и независимости, прилагаемом не только к себе, но и ко всем другим, отказался в 1846 году принять надсмотр за работами русских художников в Риме. Он считал этих последних равными товарищами и находил такую канцелярскую инспекцию оскорбительною и ненужною для них: «Учредить над ними надзор, — пишет он, — значило бы умалить их достоинство, ибо наша золотая медаль отличила нас из сотен и возвела до свободных действий в мире искусств. Жалованье брать за это — стыжусь и думать, хотя нахожусь в совершенном безденежьи». «Углубляясь более в собственную свою душу, — пишет он в 1847 году Чижову, — я всегда об одном забочусь: чтобы в предположениях моих никого не насильствовать и ни над кем не владычествовать». У многих ли художников душа бывала полна в его время такого высокого чувства общего равенства?
Но если Иванов не хотел владычествовать над другими, то уже, конечно, никогда не позволял владычествовать и над собою. Когда в 1845 году был в Риме архитектор Тон для заказов по московскому собору, Иванов про него писал: «Взгляд его на искусство наше устарел, если еще был и прежде воспитан в высокой тишине Рима. В разговорах с нами он казался каким-то хозяином-повелителем: давая поручения, он привык видеть получающих уже весьма осчастливленными». Но, кажется, во всю жизнь Иванова не было у него столкновений жестче и неприязненнее, чем с генералом Килем, инспектором над русскими художниками в Риме. Это был человек необразованный и грубый, властолюбивый и надменный, который, по словам Иванова, «как аматер маракуя что-то акварелью, через это приобретает в глазах света право быть судьей художников». «Право, сил нет ласкаться у сатаны, чтобы он не мешал видеть свет божий», — писал Иванов в 1845 году. Иванов не стал пускать Киля к себе в мастерскую, и скоро это принесло свои плоды. В 1846 году Иванов должен был уже писать: «Киль вздумал обращаться со мною, как с крепостным человеком, и, не спрося моего ни мнения, ни согласия, прямо написал (в Петербург) бумагу, представив меня, как нестоющего доверенности плута». Наконец, в 1847 году, когда Киль вздумал было однажды дать Иванову приказание, ждать его у себя в мастерской, чтоб показать ему свою картину, Иванов наотрез отказался: «Данная мною подписка при получении денег от государя императора заставляет меня употребить все мои часы на приведение к наивозможно скорейшему окончанию моей картины. Вследствие чего я работаю над нею безостановочно, и потому никоим образом не могу уделить ни малейшего времени для приема посетителей в мастерской моей… До сих пор я отказывал самым близким мне лицам и, кроме их людям государственным, глубоко мною уважаемым, именно потому, что всякое посещение возмущает мое внутреннее спокойствие и решительно останавливает ход работы». Такую могучую и гордую независимость способны высказать, из числа художников, наверно немногие.
Однако недостойное обращение Киля делало свое дело: оно растревоживало и обеспокоивало Иванова до глубины его души. Ярким доказательством тому служит следующий необыкновенный отрывок из дневника Иванова: «Невинной и высокой душе иногда, и даже часто, так скучно бывает, что она жаждет перестать существовать между людьми, непостигающими высоких истин, между потерявшими свою невинность в тщеславии житейском и, следовательно, сделавшихся гонителями и ненавистниками всего, им противоположного. — Сегодня, 10 числа сентября 1846 года мне подан был счет хозяйкой. Не помня, сколько я там жил, я думал, что она хочет, чтобы я ей заплатил за расстояние между уездом в Помпею и до сего дня, и очень этим встревожился. Хотел итти в „правительство“, подымать на нее Михайлова и Ставассера, тогда как после сей последний сказал мне, что я точно столько дней здесь живу, сколько поставлено в счете. Я успокоился, пришел по-старому в себя и записал этот факт моей жизни, чтобы знать, к какой глупой тревоге я способен». «Гонители и ненавистники», — конечно, это генерал-майор Киль. На него, наконец, Иванов подавал жалобу герцогу Лейхтенбергскому, как президенту Академии художеств, предлагая даже возвратить обратно, до окончания картины, 5 000 рублей асс., дарованных императором Николаем I.
V
До 1847–1848 года Иванов веровал в Европу, как она есть. Интеллектуальный строй, существовавший до тех пор, вполне удовлетворял его, и ни о чем выше он не мечтал. В художественном отношении Иванов не представлял себе ничего глубже и дальше задач и мыслей итальянского искусства XVI века. Но когда, около 1847 года, началось сильное просветительное и национальное движение в Италии, Иванов не остался позади него.
В 1862 году, на разные предложенные мною вопросы, о брате его Александре, Сергей Иванов отвечал мне: «Неужели вы думаете, что Гоголь произвел когда-либо и что-либо важного в направлении А. А. Иванова? Могу вас уверить, что ошибаетесь сильно. Этот переворот произвел не Гоголь, а 1848-й год. Не забудьте, что я с братом были личными свидетелями всего тогда происшедшего. Мы с ним читали в то время все печатавшееся, как в Риме, так и во французских газетах. В этом году все книгопродавцы римские доставляли очень дельные, до того строго запрещенные книги с необычайною скоростью и легкостью; мы же со своей стороны не спали. Гоголь же от 1848 года нисколько не переменился, и, вместо того, чтобы остаться, во что бы то ни стало, за границей, чтоб поближе изучить это время, он поспешно уехал в Россию и потом молиться гробу господню, что, я помню, немало изумляло брата. Вспомните только то, что Гоголь все более и более впадал в биготство, а брат, напротив, все более и более освобождался и оттого немногого, что нам прививает воспитание».
«Новое политическое состояние Рима требует большого времени, чтобы заметить важные и истинные плоды», — пишет А. Иванов Гоголю в начале 1848 года. Но чего Гоголь не видел и не понимал, занятый единственно своим пиэтизмом, чудовищно разросшимся, чего не видели и не понимали и прочие русские в Италии, особенно художники, занятые единственно «мелкими животными удовольствиями» и заглохшие ко всему значительному и интеллектуальному, чего все они не поняли ни «в большое», ни в малое время — силу и глубокое значение начинавшегося нового брожения умов, то Иванов уразумел очень быстро; интеллектуальный материал долгими годами копился у него в голове, и уже весною 1848 года он пишет Чижову: «Образованность Запада, вместе с формой их религии, находится в самом трудном положении. Этот любопытный их кризис, конечно, никому не будет так полезен, как русским, которым суждено прийти последними на поприще духовного своего развития и завершить все спокойно, здравой критикой. В этой нравственной борьбе мы, художники, должны быть самые последние деятели. Вы же (литераторы) должны сейчас выступать».