В соблазнах кровавой эпохи
В соблазнах кровавой эпохи читать книгу онлайн
О поэте Науме Коржавине (род. в 1925 г.) написано очень много, и сам он написал немало, только мало печатали (распространяли стихи самиздатом), пока он жил в СССР, - одна книга стихов. Его стали активно публиковать, когда поэт уже жил в американском Бостоне. Он уехал из России, но не от нее. По его собственным словам, без России его бы не было. Даже в эмиграции его интересуют только российские события. Именно поэтому он мало вписывается в эмигрантский круг. Им любима Россия всякая: революционная, сталинская, хрущевская, перестроечная... В этой книге Наум Коржавин - подробно и увлекательно - рассказывает о своей жизни в России, с самого детства...
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Однако разговор, который в тот погожий, но уже холодный осенний день 1942 года в Свердловске вели между собой, обрадовавшись друг другу, двое киевских юношей, с сегодняшней, да и с любой нормальной точки зрения был действительно странен.
А ведь они не подлецы, эти мальчики. И не дураки, хоть у них в чем-то мозги набекрень. И не к худшим, а к лучшим представителям молодой интеллигенции они относятся. Своей любовью к "старой гвардии" они защищаются от растворения в подлости. Как верностью мировой революции - от растворения в бессмыслице сталинской пропаганды. Конечно, когда знаешь цену этой "гвардии" и подлость революционного насилия, становится горько на душе. Ведь по-человечески и мне, и Люмкису, и всем ребятам-ифлийцам, и Павлу Когану претит насилие. Мы считаем это чистоплюйством, недостойной мягкотелостью, но нам - претит. Нас подавила не своя, а чужая ублюдочность, наша тяга к высокому утилизована ею, и мы запутались в ее оттенках и коллизиях. Потом постепенно - кто раньше, кто позже - мы начнем освобождаться от ее чуждой нам власти. Но ни Люмкис, ни Юдин, ни Кульчицкий, ни Коган, ни Майоров, ни сотни тысяч таких же, но никому не известных до этого не доживут. И почему-то именно об этом мне больней всего думать в связи с их ранней гибелью - что они так и погибли, не освободившись хот бы внутренне...
Больше я Люмкиса не видел никогда.
В Свердловске я случайно наткнулся на своего одноклассника, Володю Левицкого. Он жил здесь с отцом и матерью. Володя учился в том самом Уральском индустриальном институте, в помещения которого вселился, потеснив его, МГУ. Жили они очень скудно. Отец, профессор, после ранений и контузий - он успел побывать на фронте - уже не мог преподавать. Вероятно, он знал о нашей жизни несколько больше меня или моих друзей. Он принадлежал к кондовой украинской либеральной интеллигенции, по которой жестокие бороны сталинских репрессий прошлись неоднократно. Да и как Сталин мог относиться к интеллигенции народа, чье крестьянство он сознательно вымаривал голодом? Но отец больше молчал, слушая наши разговоры. И что он мог нам сказать тогда? Он не мог знать, что брат его, живший эмигрантом в Париже, в какой-то момент, по-видимому, решивший - чего с людьми не делает идеология! - что немецкое наступление дает Украине шанс, который нельз упустить, приехал в Киев. И что, увидев, что творят немцы на Украине, тут же вернулся в Париж. Идеология идеологией, а порядочность порядочностью. Счастлив был, наверно, что брат с женой-еврейкой и их сыном эвакуировался. Но Володин отец, судя по всему, счастлив не был. Думал что-то свое и молчал. У него не было Парижа, куда бы он мог вернуться3 или хотя бы хотеть вернуться.
Трудно представить, чтобы перед отъездом из Киева ему не пришлось выслушать высказанные в различной форме предложения не уезжать, отправить жену и сына, раз уж так получилось, что жена - еврейка, а самому остаться. Такие настроения в украинской интеллигентной среде безусловно были. И странно было бы, если бы после всего пережитого их не было. Они, конечно, не свидетельствовали о трезвом понимании ситуации. Тем более когда наготове опять идеология, только другая - "своя". Хватались за шанс. Вряд ли Володин отец их одобрял, но и в подлые изменники столь легко и бездумно, как мы, тоже вряд ли мог их записывать. И все это должно было дополнительно мучить его. Тем более что сила, к которой он волей-неволей прибился, по причинам более или менее для него ясным терпела поражение, обнаруживала отнюдь не неожиданную для него никчемность.
Разумеется, не знаю, что он думал, - на эти темы он никогда со мной не беседовал. Но ощущение тяжести, которую нес в душе этот образованный и порядочный украинский интеллигент, и то уважение, которое он совершенно безотчетно вызывал, живо во мне до сих пор. Сколько было хороших людей, которые способны были благотворно влиять на жизнь в гораздо большей степени, чем им это дали сделать. Он явно был одним из них.
После встречи с Люмкисом я пробыл в Свердловске недолго. Философия меня не интересовала, изучать филологию в такое время, да еще преодолевая столь изнурительные бытовые трудности, я тоже не видел смысла, ребята понемногу уходили в армию, а мне попасть отсюда в газету явно не светило. И я решил вернуться в Сим. Что я и сделал, выехав из Свердловска на ступеньке позавчерашнего поезда, ежедневно опаздывавшего - совершенно официально - на пятьдесят два часа. По сравнению с прошлым годом, когда часто никто не знал, когда и куда идут поезда, это был прогресс. Противник опять наступал, транспорт работал с натугой, но беспорядка на транспорте не было, и я доехал до Симской довольно быстро. При всей оппозиционности я с надеждой отметил, что для Гитлера это - дурной знак.
СИМСКИЕ КОРРЕКТИВЫ-2. РОДНОЙ ЗАВОД
Вернувшись в Сим, я уже не мог вернуться в детство. Надо было думать, чем заняться. Школьником я уже не был, в армию меня еще не брали, в редакции я ошивался без должности, а в сущности, и без дела. Хотелось “настоящего”.
Самым привлекательным местом для всех был инструментальный цех. Все-таки не конвейер, а самостоятельное мастерство в руках. А мы с моим одноклассником Додиком Брейгиным еще в школе увлеклись талантливыми очерками Бориса Агапова о мастерах своего дела — инструментальщиках, людях высокого достоинства и творческой силы. Очерки, судя по всему, были написаны еще в годы первой пятилетки, в духе времени и “социального заказа”, но в них чувствовалась подлинная увлеченность реальной культурной ценностью — мастерством. Позже, когда я был студентом Литературного института, он вел там творческий семинар по очерку. Но я очерков не писал и не был с ним знаком. Да и вообще не задавал еще таких вопросов — даже себе самому. Но благодаря ему профессия инструментальщика была окружена для меня дополнительным ореолом. И вдвойне притягателен был для меня поэтому инструментальный цех. Когда я вернулся, Додик уже давно там работал учеником токаря-лекальщика. При моей “всезаводской известности” попасть в этот цех было не очень трудно, и в конце осени 1942 года я стал учеником фрезеровщика-инструментальщика.
Я впервые оказался в цехе не в качестве газетчика, выполняющего задание редакции, который беспрепятственно проходит прямо к начальнику, а в качестве одного из рабочих. Здесь я во всех смыслах мог быть только учеником. Разумеется, это отнюдь не воспринималось как падение. И не только потому, что я был в том возрасте, когда и надлежит быть учеником, а просто потому, что меня не очень привлекала потерянная возможность беседовать с начальством о выполнении плана и передовиках производства. Разговаривать с рабочими было куда интересней. Я тогда не думал о том, что теперь называется социальным статусом, но если бы и думал, то все равно труд рабочего, особенно квалифицированного, казался мне более полезным фронту, а его положение — куда более достойным и даже менее зависимым, чем положение газетчика, особенно заводского.
Учителем моим был очень квалифицированный рабочий, фрезеровщик восьмого (самого высокого тогда) разряда Анатолий Сёмин. Работал Толя (так он мне представился, так его и звали в цеху) на чуде тогдашней германской техники — новейшем очень точном универсально-фрезерном станке фирмы “Тиль”, приобретенном в недолгие месяцы нашего романа с Гитлером. В цеху вообще было много заграничных станков: были еще токарные станки “Кергер” того же класса и происхождения, были американские фрезерные фирмы “Гордон”, шлифовальные, целая расточная мастерская, состоявшая из станков швейцарской фирмы “СИП”, — всего не упомнишь. “Иностранщиной” тут явно не брезговали. Достижение пятилеток, токарный станок “ДИП” (“Догнать и перегнать”), вызывал только насмешки и использовался для более грубых, обдирных работ.
Но я еще не знал, что для меня все это — и “Тиль”, и цех, и Толя Семин — не в коня корм. Мне до сих пор неловко перед всеми, кто принимал во мне участие, перед Толей Семиным в первую очередь, за то, что они зря ухлопали на меня время и заботы. Но для меня самого, для моего внутреннего развития, это время, пребывание мое в этом цеху, никак не было зряшным. Наоборот — в высшей степени наполненным и плодотворным.