Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей
Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей читать книгу онлайн
В Антологию вошли ранее не переводившиеся эссе и документальная проза прославленных английских писателей XVI–XX веков. Книгу открывают эссе и афоризмы блестящего мыслителя Фрэнсиса Бэкона (1561–1626), современника королевы Елизаветы I, и завершает отрывок из путевой книги «Горькие лимоны» «последнего английского классика», нашего современника Лоренса Даррела (1912–1990). Все тексты снабжены обстоятельными комментариями, благодаря которым этот внушительный том может стать не просто увлекательным чтением, но и подспорьем для всех, кто изучает зарубежную литературу.
Комментарии А.Ю. Ливерганта даны в фигурных скобках {}, сноски - обычно перевод фраз - в прямоугольных [].
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Подняв голову от бумаги, я смотрю в окно на наше поле, где деревенские мальчишки, пронзительно крича, играют в крикет. И меня, как всегда, охватывают чувства, я волнуюсь. Дети играют — да; мешают мне — да; у меня нет своих детей, а у Нессы есть; — но я-то их уже больше не хочу, они мешают думать, а я вся в мыслях и все больше и больше ненавижу, когда меня отвлекают… Тягостная тяжесть физического существования… Чем старше я становлюсь, тем отвратительнее мне человеческие тела… мне все время хочется, чтобы их было поменьше, хочется проникнуть умом в самое основание, дойти до сути. <…>
Пятница, 31 августа
Предстоящая встреча в конце недели с миссис Вулф {737} так меня удручает, скорее всего, потому, что мы обе не сумеем сказать ни одного чистосердечного слова. С ней говоришь, как с ребенком, — но с ребенком с «чувствами», ребенком с «правами», с ощущением своей благопристойности и респектабельности, с ощущением того, что она твердо знает, что и как следует говорить и делать. Человек «принципиальный», она, как и все «принципиальные» люди, втайне недовольна жизнью, ибо не извлекает из нее никакого удовольствия: от всякого непосредственного человеческого контакта такие люди отгородились высоким забором, отчего благодушествуют, только когда едят, получают комплименты или же делают какое-то естественное дело, к примеру, нянчат ребенка. Если же этот ребенок — Леонард, он вырастает и старается не иметь с матерью дела. <…>
Понедельник, 3 сентября
Давно я так не уставала, как вчера вечером. Эта дряхлая, трясущаяся старуха семидесяти шести лет /Миссис Вулф. — А.Л./ выпила из нас всю кровь. Говорит без умолку <…> и только о людях, начинает с полуфразы, кончает трио Шуберта: «Знаешь, Лен, оказывается, мистер Харрис живет на Гордон-сквер». Не задержавшись на мистере Харрисе, переходит к его дочерям, как она встретилась с одной из них, когда та играла в бридж, и т. д. Хуже всего то, что она порой до некоторой степени угадывает чувства, которые одолевают собеседника; может вдруг, если я от усталости замолчу, пронзить меня пристальным взором и заявить: «Вам бы следовало, Вирджиния, почаще думать о том, что вы пишете, когда не пишете». Сегодня утром испытала к ней особенно сильную неприязнь, когда она «из лучших чувств» сказала, как ее тронуло, что накануне я села в машине с ней рядом. Отчего мне было так противно? Я ощутила весь ужас семейной жизни, смертельную угрозу своей свободе, меня охватило то же чувство, какое я испытывала с отцом, тетей Мэри или с Джорджем. Она считает себя вправе вымогать у меня это чувство, которое не возникает у меня больше ни с кем; сама же получает какое-то иррациональное, извращенное удовольствие, вонзая в меня свои когти. А еще со свойственной ей сентиментальностью пополам с тщеславием и звериным эгоизмом завела разговор о том, как она любит своих детей, какие они все, — эти тупые, невзрачные, услужливые евреи и еврейки, — великолепные мужчины и женщины. Меня чуть не вырвало. Хоть она и не лишена определенного обаяния (в ней, что вообще свойственно скорее старухам, чем старикам, есть некоторая живость, непосредственность), ей, поразительным образом, свойственно превращать все, что ее окружает, в пошлость, уродство, провинциальность. Худшей судьбы, чем быть ее дочерью, невозможно себе вообразить, от этой участи в Англии умирают сегодня тысячи женщин. Нет на свете более страшной тирании, чем всесильная власть матери или отца над дочерью, их право распоряжаться ею по своему усмотрению. А еще удивляются, почему женщины не пишут стихов! Только и остается, что убить миссис В. — иного выхода нет. Иначе жизнь будет постепенно, день за днем сворачиваться и истлевать, как брошенная в камин банкнота. Об этом никогда еще не говорилось.
Понедельник, 10 сентября
<…> После обеда опять говорили /с Леонардом. — А.Л./ ни о чем, переливали из пустого в порожнее, а может, — из полного до краев в переполненное (ведь иначе я бы не разговаривала, а читала «Моби Дика»); говорили по душам, как никогда раньше, продолжали наш недавний разговор на Тависток-сквер. Тогда он сказал мне, что жить ему осталось двенадцать лет, а вернее, девять. Сегодня же говорили о его работе, деньгах, женщинах, детях, литературе. <…> Говорили и никак не могли остановиться. Не означает ли это, что мы, точно вернувшиеся домой грачи, прячемся в кронах деревьев, что все это воркованье — признак того, что мы уже устраиваемся на ночь? За некоторыми своими друзьями я стала замечать какую-то трогательную сердечность, удовольствие от разговора по душам, из тех, что ведутся поздними вечерами, — так, будто солнце уже садится. Часто этот образ является мне вместе с чувством, будто я становлюсь холоднее, будто солнце больше меня не греет; солнечный диск со временем теряет свой жар, пока не становится, наконец, ледяным и серебристым, как луна. <…>
Суббота, 27 октября
Позор, позор — тратить попусту столько времени. Стою на мосту, облокотясь на перила, и смотрю на реку. Стоять, впрочем, не в моем обыкновении: обычно я не стою, а бегаю взад-вперед — взволнованно, тревожно, неустанно. А река подо мной злобствует. Откуда только взялись у меня такие метафоры? Это потому, что я ничего не пишу для вечности.
«Орландо» вышел в свет. <…> Сейчас, без восьми минут шесть, в субботу вечером, мне хочется только одного: снова добиться полной сосредоточенности. Закрою свой дневник, раскрою дневники Фанни Берни и сяду за статью, о которой шла речь в телеграмме бедной миссис Маккей. {738} Буду читать, думать. Читать и думать я прекратила 24 сентября, когда поехала во Францию. По возвращении мы с головой погрузились в лондонскую и издательскую жизнь. «Орландо» немного надоел. Сейчас мне более или менее безразлично, что об этой книжке думают. «Мы ангельски прекрасны, пока нас жаждут страстно…» — как всегда, загубила цитату. Я хотела сказать, что меня волнует то, что я пишу, а не то, что про меня говорят. А поскольку я не могу писать, пока меня читают, мне всегда становится немного не по себе; успех меня подстегивает, но счастлива я только в уединении. Успех же, как говорится, «превзошел все ожидания». В первую неделю книга расходится превосходно. Я довольно лениво плыла в потоке похвал, но тут Сквайр взял да и огрызнулся в «Обсервере». В прошлое воскресенье я сидела за домом среди красных, переливающихся осенних листьев, читала его рецензию и, странное дело, нисколько не чувствовала себя ущемленной. «А ведь почти совсем не больно», — сказала я себе и к вечеру совершенно успокоилась. Зато сегодня Хью Уолпол в «Морнинг Пост» опять льет елей, да и Ребекка Уэст {739} (это в ее обыкновении) пропела такой громкий панегирик, что чувствую себя как-то глупо, неловко. Больше таких похвал, надеюсь, не будет.
Слава Богу, мой тяжкий труд над лекцией в Гиртоне {740} сегодня подошел к концу. Только что вернулась с лекции под проливным дождем. Бесприютные, но отважные юные девы — вот мое впечатление. Умные, непоседливые, бедные; всем им — всем до одной — суждено стать школьными учительницами. Я ласково посоветовала им, чтобы пили вино и жили каждая в своей комнате. <…> Иногда мне кажется, что мир меняется. Что разум торжествует. Но мне бы хотелось узнать жизнь лучше, ближе. Иметь хотя бы иногда дело с вещами подлинными, настоящими. После такой вечерней беседы /Лекции в Гиртоне. — А.Л./ оживаешь, угловатость сглаживается, невнятность проясняется. Поневоле думаешь: как же мало ты стоишь, как же мало стоит любой человек; как быстра, неистова и безошибочна жизнь и как все эти тысячи и тысячи в ней барахтаются, изо всех сил пытаются выплыть. Ощущала себя пожилой и умудренной. Они же обращались ко мне безо всякого пиетета, были порывисты, увлечены собой, а вернее так: возраст и репутация не производили на них особого впечатления. Никакой почтительности. Коридоры Гиртона напомнили мне лабиринты в каком-нибудь жутком соборе, тянутся бесконечно, холодные, ярко освещенные. Высокие готические комнаты, повсюду светлое дерево, по стенам кое-где фотографии. <…>
