В соблазнах кровавой эпохи
В соблазнах кровавой эпохи читать книгу онлайн
О поэте Науме Коржавине (род. в 1925 г.) написано очень много, и сам он написал немало, только мало печатали (распространяли стихи самиздатом), пока он жил в СССР, - одна книга стихов. Его стали активно публиковать, когда поэт уже жил в американском Бостоне. Он уехал из России, но не от нее. По его собственным словам, без России его бы не было. Даже в эмиграции его интересуют только российские события. Именно поэтому он мало вписывается в эмигрантский круг. Им любима Россия всякая: революционная, сталинская, хрущевская, перестроечная... В этой книге Наум Коржавин - подробно и увлекательно - рассказывает о своей жизни в России, с самого детства...
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Курсантство свое в Дабендорфе он поначалу полностью отрицал, говорил, что служил - только в охране. Потом как-то плавно признал, что да, конечно, преподаватели школы иногда читали лекции и им, охране, но это только в порядке, так сказать, политпросвещения масс - пропагандистов из охранников не готовили. На этом он, по-моему, и стоял до того, как его забрали из нашей камеры. Не знаю, удалось ли ему удержаться на этой версии. О ней самой я тогда не думал, но сейчас, на расстоянии, задним числом я в нее не шибко верю, но искренне хотел бы, чтоб ему на ней удалось тогда настоять. Хотя бы потому, что в глазах советской власти быть пропагандистом враждебной стороны страшней, чем быть палачом.
Иван Михайлович много рассказывал о преподавателях этой школы, о людях, с которыми я лет через двадцать пять познакомился, а кое с кем и подружился. Хорошо помню, что он употреблял имена Осколовича, Поремского. Тогда эти имена для меня ничего не значили. Рассказывал он и о каком-то Роковиче, поджигавшем в начале тридцатых колхозные амбары и ловко уходившем от погони. Действия эти мне и теперь не представляются разумными. Но от Иван Михайловича, от первого, я услышал, что Вторая дивизия РОА генерала Буйначенко, в которой он служил, в последние дни войны поддержала народное восстание в Праге, выбила из города немцев и тем спасла его от запланированного уничтожения. Сотрудничество власовцев с врагом было не слишком сердечным. То, что рассказывал этот человек, было удивительным, сног-сшибательным, расходившимся со всем, что я знал и чувствовал до сих пор, но я почему-то сразу ему поверил - в смысле реальности сообщаемых им фактов. И сложность фигуры и положения Власова я тоже тогда впервые, конечно, еще не понял, но почувствовал благодаря Ивану Михайловичу.
Я был еще глуп, и дух мой, выражаясь языком Чеслава Милоша, был плененным, но все-таки человеческую невиновность таких, как он, я чувствовал. Лубянка учила.
Тема пленных была тогда на Лубянке "модной". Они были почти во всех камерах, о плене и возвращении были почти все рассказы. Несколько "пленяг" (словечко более позднего происхождения) прошли и через нашу камеру. Одного из них звали Сережей. Когда я думаю о нем, сердце мое наполняется теплом и болью. Хотя по взглядам он был антисемит. Теоретический, не определяющий общим своим убеждением отношение к живым, конкретным людям. Причем антисемитизм этот возник в плену и под воздействием гитлеровской пропаганды, хотя идеологии гитлеризма он остался чужд. Но он поверил пропагандистской фальшивке. Ему показали советскую газету со статьей Эренбурга. Газета выглядела подлинной, и статья была подлинной. Но в ней был подменен один абзац. Статья в духе всей нашей военной пропаганды призывала советских воинов прийти в Германию и отомстить. И поэтому подмененный абзац, где о пленных говорилось, что они предали родину и теперь объедаются в плену шоколадом и другими изысканными яствами, а советский воин призывался, придя в Германию, отомстить и им, выглядел почти естественно. И никакими доводами нельзя было убедить Сережу, что это подделка, противоречащая всей советской военной пропаганде, неустанно расписывавшей именно ужасы плена и страдания пленных, что Эренбург такого не писал, а если б сошел с ума и написал, то никто бы не напечатал, ибо описание блаженства в плену политорганы сочли бы пропагандой сдачи в плен (раз там так хорошо, то все и побегут). Ничто не действовало. Он был глубоко оскорблен и ненавидел Эренбурга, а с ним всех евреев. Но при этом был он человеком абсолютно светлым и обаятельным: широкое веснушчатое, почти мальчишечье лицо, спокойное доброжелательное выражение больших серых глаз, общее ощущение разумности... По профессии он был шофер-механик, и в плен в 1941-м завела его профессия - выполняя задание командования, заехал на своем грузовике туда, куда его послали, а там уже были немцы.
Это был не первый удар судьбы. Вот уж по ком история страны проехала всеми своими лемехами. В начале тридцатых его мать раскулачили. Именно мать, ибо отец, который в середине двадцатых считался зажиточным, давно умер. "Кулачка" эта четвертый год была вдовой и еле сводила концы с концами. Это было нелепо, но против разнарядки не попрешь. Нелепость была настолько очевидна, что ее даже не выслали, она просто ушла жить в соседнюю деревню, потом стала работать в колхозе, а Сережа, выучившись на шофера, уехал в Москву. Оттуда и ушел на фронт, фактически в плен.
В плену он работал на заводе, обтачивал детали. Его сменщиком был пожилой немец, квалифицированный мастер. Сережа ему понравился с самого начала. Он часто даже приносил ему из дому что-нибудь поесть. Но главное, в первый же день он объяснил Сереже правила игры: Сережа должен за смену обтачивать восемь деталей, а сам он, как немец, будет обрабатывать десять. И генуг. Немец этот явно не питал теплых чувств к Гитлеру. Так они и жили довольно долго, пока, на их горе, не прибыл с Украины какой-то стахановец-доброволец и в первый же день обработал двадцать деталей. Немцу был большой втык, и потом он говорил Сереже, ругая нового коллегу:
- Плохой человек. Никакой солидарности.
Но это еще не было бедой. Беда пришла примерно в марте 1945 года, когда война шла уже к концу. Сережа случайно сломал станок. Ему грозил трибунал за саботаж и расстрел. Чтоб избежать этого, он подал заявление в разведшколу. И тогда - в марте 1945-го! - был в нее зачислен. Естественно, он понимал, что закончить эту школу уже не успеет. Думаю, что и немцы это понимали, но тоталитарная машина продолжала работать - такое понимание называлось пораженчеством. В конце концов вся разведшкола - она в основном состояла из русских - поднялась и в полном боевом порядке вместе с командованием ушла в Швейцарию, где была интернирована. Сережа стал работать у бауэра. Бауэр не мог нахвалиться на нового работника и хотел даже выдать за него свою дочь.
Но Сережу манило домой. Его уговаривали не губить себя, но он подал заявление и вернулся. При проверках рассказал обо всем, кроме как о разведшколе. Вернувшись, стал работать в гараже возле Парка культуры. Все шло хорошо. Но через год-полтора вдруг пришел некто и попытался договориться с ним о ремонте швейцарской машины, привезенной будто бы из Германии. Сережа ответил:
- Да бросьте вы... Я ведь знаю, откуда вы...
И скоро, конечно, Сережу арестовали. Когда спросили, почему он скрыл от репатриационных властей, что учился в разведшколе, ответил прямо:
- А хотел немного дома на свободе пожить.
И вот официальный советский портрет Сережи: кулацкий недобиток, из ненависти к советской власти добровольно сдавшийся в плен к немцам вместе с доверенным ему Родиной грузовиком, укреплявший германскую военную мощь работой на заводе, за два месяцы до крушения Германии, когда ее гибель была неминуема, добровольно пошедший в их разведшколу - чтоб и дальше как можно больше вредить советской власти...
Разумеется, я не читал этой характеристики. Но вряд ли та, которая была приложена к делу, пошедшему в трибунал или ОСО, сильно отличалась от придуманной мною.
...В камеру приходили разные люди и быстро обживались в ней, осваивались, успокаивались (если с воли). К сожалению, как уже неоднократно убеждался читатель, меня с годами стала подводить память на имена.
Так я не помню имени-отчества своего коллеги, литератора Сименса. Фигура эта в высшей степени любопытная. По происхождению он был швейцарцем, предки которого в незапамятные времена поселились в Одессе. Это сбивало многих с толку. В ордере на арест у этого спонтанного остроумца (потому и сел) в графе "национальность", как по заказу, значилось: "щвейцарец (или еврей)". Вот как получается: это я помню, а имя-отчество забыл. Что ж, назову его для удобства Артуром Петровичем. Главной его бедой, на что он мне часто со смехом жаловался, было спонтанное, а следовательно, неконтролируемое остроумие. Он и в камере острил, и иногда весьма рискованно, но не намеренно, а по ходу разговора. Каждый раз сокрушенно отмечая: "Вот видите!", но продолжал в том же духе. Он говорил, что самим складом ума в такое трудное время (права "времени", искренне или нет, не ставились под вопрос) осужден на посадку. Мои взгляды, мое отношение к "времени" он, похоже, искренне разделял, как почти вся искавшая объяснений тогдашняя интеллигенция, вместе со мной он "с глубиной" и вряд ли притворно ругал троцкистов. Кроме того, он принес в камеру информацию о первой (не 1949-го, а еще только 1948 года) волне антикосмополитской кампании. Мы оба пытались что-то в ней понять и как-то ее осмыслить (сиречь оправдать). Рассказал Артур Петрович, что во время этой кампании прозвучали и антисемитские нотки, но мы оба сочли, что кто-то под шумок использовал эту нужную (кому и зачем?) кампанию для проявления своих низких инстинктов. Вопрос, почему им раньше не давали, а теперь дали это делать, нам старательно в голову не приходил.