Том 2. Советская литература
Том 2. Советская литература читать книгу онлайн
Во второй том вошли статьи, доклады, речи Луначарского о советской литературе.
Статьи эти не однажды переиздавались, входили в различные сборники. Сравнительно меньше известны сегодняшнему читателю его многочисленные статьи о советской литературе, так как в большей своей части они долгое время оставались затерянными в старых журналах, газетах, книгах. Между тем Луначарский много внимания уделял литературной современности и играл видную роль в развитии советской литературы не только как авторитетный критик и теоретик, участник всех основных литературных споров и дискуссий, но и как первый нарком просвещения.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Надо пожелать, чтобы блестящее начало, положенное первыми его произведениями, получило достойное продолжение.
Александр Яковлев *
Издательство «Никитинские субботники» обратилось ко мне с просьбой разрешить напечатать в виде предисловия к Собранию сочинений А. Яковлева мою статью «Без тенденций», в которой я старался охарактеризовать сборник его рассказов «В родных местах», вышедший в том же издательстве.
Я соглашаюсь на это предложение, так как в статье этой достаточно ясно изложены некоторые существенные мысли о художественной объективности и так называемой тенденциозности. В частности, то, что сказано об Александре Яковлеве, кажется мне достаточно правдивым. Но теперь, когда я познакомился с другими, кажется, даже со всеми произведениями А. Яковлева, я не мог оставить этого предисловия без некоторого дополнения.
Несомненно, что в больших повестях Яковлев становится более определенным. Мы ведь и не требуем от писателя, чтобы он всеми словами выражал нам «мысль басни сей»; мы сами легко почувствуем у писателя, который имеет определенное направление мысли и чувства (если он их не слишком тщательно прячет), куда идет он и куда ведет нас. Не требуем мы от писателя непременно и того, чтобы его миросозерцание сводилось к наиболее передовой программе наиболее передовых групп его времени; и если писатель ничего, кроме этой программы, в душе не имеет, если он побаивается высказать свою собственную мысль, свое собственное отношение к миру или к каким-нибудь частным явлениям, если он приходит прямо в ужас, когда ему кажется, что его наблюдения, его выводы или его оценка идут против той программы, — то такой писатель становится почти безнадежным и мало полезным. Писательское дело есть дело творческое. Писатель-художник интересен постольку, поскольку он говорит в каждом своем произведении некоторые новые слова. Это, конечно, вовсе не сводится к необходимости открывать Америку. Миросозерцание может оставаться единым в течение всей его сознательной жизни и может во всем существенном совпадать с миросозерцанием передового класса его эпохи; но жизнь бесконечно многообразна. Она показывает постоянно новый материал, переворачивает уже виденное и пережитое под новым углом зрения. В том-то и заключается роль писателя, чтобы он живо отражал и ярко доводил до нашего сознания этот постоянно меняющийся, постоянно текучий жизненный материал. Конечно, если сам писатель осветит его даже неверно с точки зрения каких-нибудь принципов, но искренне, по-своему, так, как ему показалось, так, как ему задумалось, тогда даже ошибка его окажется важным материалом для правильной обработки новых жизненных фактов или новых сторон жизненных явлений, ему открывшихся. Наоборот, подведение всего виденного и пережитого под трафарет, штампование по заранее готовым образчикам ни в каком случае никакого жизненного значения не имеют.
Писателю должна быть предоставлена большая свобода мнения, большая свобода освещения. Дело критика и читателя — разобраться в его заблуждениях, если он в них впадает. Сочное, напитанное сердечной кровью заблуждение бесконечно важнее сухощавого геометрического рисунка по данным «господином учителем» клеткам и образчикам.
Я никогда не предполагал и не предполагаю, что точность миросозерцания и, скажем, политическая организованность отношения к великому учению Маркса и Ленина могут быть помехой для писателя, но в этом своеобразном деле, в высшей степени летучем, гибком, неуловимом, не является большим препятствием отсутствие строго определенного миросозерцания. Скверно отражается на литературной работе данной эпохи только непонимание писателем ее передовых позиций, принадлежность его к заскорузлым взглядам, к идеям умирающим. Это верно даже относительно самых великих писателей, которые в таких случаях, давая много интереснейших частностей, все же калечат свое художественное произведение и наполняют его вольно или невольно темной водой лжи.
Александр Яковлев написал интересную краткую автобиографию, которая прилагается к настоящему тому. Из нее видно, что он живым образом принадлежал к одной из наиболее революционных партий дооктябрьской России 1, видно также, что он разочаровался в ее заслугах и тактике, видно, что он, полностно и превосходно изучающий Россию, чувствует в ней прилив новых соков, чувствует ее возрождение. В дальнейшие детали сам Яковлев нас не вводит, но здесь слово берут его произведения и договаривают то, что не договорено в его автобиографии.
А. Яковлев — человек очень большой художественной чуткости, и на струнах его сердца играют не только благоприятные ветры положительных явлений. Струны эти стенают и тихо плачут от множества порывов и дуновений нашей хаотической общественной атмосферы. Яковлев не из тех, которые во всякое время готовы рявкнуть «осанну» наступившему или наступающему порядку; но он и не писатель-ворон, который каркает: «Никогда» 2. Он не человек в черных очках, он живой сын своей родины, и его внутренние соки имеют, так сказать, тот же химический состав, что и все наше взбаламученное революцией море. Анализируя этот состав, находишь известную часть горечи рядом со значительной частью какой-то нейтральной, хотя и могучей стихии, которую можно определить просто как напряженный интерес к быту; и, наконец, находишь и известную долю крепкой надежды, крепкое убеждение, что жизнь кристаллизуется по-новому и в какие-то высокие и совершенные кристаллы.
Все эти черты делают Яковлева одним из самых интересных для нас бытописателей.
Нет, вы не катитесь по дорогам его творчества, как в бричке с хорошими рессорами, кивая головой направо и налево и заявляя: так я и думал, так и должно быть. Вам не придется, переезжая через какой-нибудь овраг, полюбоваться, как искусно переброшен мостик для того, чтобы вам не пришлось вылезть из привычной брички; вообще вы не выразите особой благодарности хозяину той страны, по которой вы путешествуете, читая книгу Яковлева.
Нет, вы часто будете озадачены, вам часто придется взбираться на крутые горы или останавливаться на краю настоящей пропасти, вам не избежать поломок и починок. Яковлев подчас покажет вам вещи неожиданные и задающие зубастую задачу. И все-таки над всем, что он показывает нам, в общем сияет утреннее солнце надежды, солнце тихой, не крикливой, но подлинной любви к своей стране.
Остановлюсь бегло только на трех крупнейших повестях Яковлева, которые выходят за пределы той загадочно-грустной объективности, о которой я говорил по поводу сборника «В родных местах».
«Октябрь», который вышел уже многими изданиями и стал для многих (особенно москвичей) одной из любимых книг, очень типичен для Яковлева. «Октябрь» в высшей степени объективен, объективен и потому, что точно, почти фотографически (но с большой жизненностью) фиксирует ряд сцен Октябрьского восстания; объективен и потому, что умеет относиться к своему основному герою и с участием и с осуждением, — с участием к живому, заблудившемуся человеку и с осуждением к человеку живому, но заблудившемуся. Конец рассказа великолепно выводит основной смысл всех прошедших событий и непременно должен привести к крушению того, кто этого смысла не осилил. И смысл этот представлен нам не в виде торжественной фанфары, которая требуется по чину, — он вытекает с такой же естественностью из всех событий в изображении Яковлева, как естественно вытек он из самих исторических событий.
Или возьмем великолепный рассказ «Жгель», Самой сочной частью его является, конечно, описание старины, описание неограниченного царства Мирона Евстигнеевича. Но замечательную социальную динамику приобретает рассказ именно потому, что царство это рухнуло, что Мирон Евстигнеевич ждет, что крушение этого царства, вызванное силами революции, заставит жизнь пойти вспять, отбросить силу революции и восстановить разрушенное царство капитала, и, наконец, то, что Мирон Евстигнеевич умирает, когда видит, что производство, что стихия целесообразного труда торжествующе рождается на новых революционных началах.