Русская критика
Русская критика читать книгу онлайн
«Герои» книги известного арт-критика Капитолины Кокшеневой — это Вадим Кожинов, Валентин Распутин и Татьяна Доронина, Александр Проханов и Виктор Ерофеев, Владимир Маканин и Виктор Астафьев, Павел Крусанов, Татьяна Толстая и Владимир Сорокин, Александр Потемкин и Виктор Николаев, Петр Краснов, Олег Павлов и Вера Галактионова, а также многие другие писатели, критики и деятели культуры.
Своими союзниками и сомысленниками автор считает современного русского философа Н.П. Ильина, исследователя культуры Н.И. Калягина, выдающихся русских мыслителей и публицистов прежних времен — Н.Н. Страхова, Н.Г. Дебольского, П.Е. Астафьева, М.О. Меньшикова. Перед вами — актуальная книга, обращенная к мыслящим русским людям, для которых важно уяснить вопросы творческой свободы и ее пределов, тенденции современной культуры.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«Портрет» их литературы («другой») сколь достоверен, столь и циничен. Но, как говорится, дело не в факте, а в отношении к нему. И отношение это на редкость устойчиво. Ерофеев задолго до Быкова говорил все о том же — «вовлеченность писателей во зло имеет различные степени. Есть попытки его локализовать, объяснить деградацию внешними причинами, списать на большевиков, евреев. Как одного из вождей деревенской прозы, Астафьева душит злоба: он люто ненавидит городскую культуру, “совращенную” Западом, символом которого становятся развратные танцы, зловеще описанные в “Людочке”». Словом, если деревенщик, почвенник дает образ деревенской матери «без сочувствия» (как Астафьев) — то, пожалуйста, ждите поддержки, которая будет возрастать пропорционально самоуничижению русских. Но если, как в «Людочке» Астафьева и в новой повести Распутина, насильник получает отмщение (у Астафьева изнасилованная героиня покончила самоубийством, а за нее отомстил отчим), то тут же услышите и о «сомнительной победе добра над злом» (Ерофеев), и о том, что в России «мужчины совсем, видать, ни на что не пригодны, и потому месть вынуждены осуществлять бабы» (Быков), и о том, что «сквозь повествование проглядывает трогательная душа самого автора, но злобные ноты бессилия, звучащие у Астафьева, свидетельствуют в целом о поражении моралистической пропаганды» (Ерофеев). Всякое действие (отмщение, в частности) героя русской прозы будет для них всегда «сомнительно», всякая нравственная сила будет всегда «пропагандой морали».
Но какие же писатели для них, боящихся морали русской литературы, правильно говорят о «почве»? Какое писательское кредо им ближе? Например, Ф. Горенштейна, который, по словам В.Ерофеева, «с трудом справляется с брезгливым чувством жизни», рассказывая о старухе Авдотьюшке, «где уменьшительно-ласкательная форма имени не больше чем сарказм, не допускающий жалости», где «сквозной для русской литературы тип маленького человека, которого требуется защитить, превращается в корыстную и гнусную старуху, подобно насекомому ползающую по жизни в поисках пищи» (о рассказе Горенштейна «С кошелочкой»).
Если бы Распутин писал «с брезгливым чувством», если бы вместо сильной характером русской женщины Тамары Ивановны вывел психопатологический тип, если бы не любил своих простых героев (читай маленького человека), если бы не различал добра и зла, — то его не судили бы, а вписали в ряды «современных писателей». Но Распутин написал свою повесть с таким осторожным прикосновением к больному в героях, с таким «неслышимым перетеканием… первичного хода тепла и света», материнских чувств, сочувственного родства «за края» жанра, удерживающей формы, что вновь легко восстановил в правах все то, с чем так, казалось бы, успешно боролись брезгливые писатели последние пятнадцать лет.
Любят они, любят выявлять всяческие «сплавы» и «синтезы» в русском человеке: например, самооплевывания и национальной гордости, «юродства» и разбоя, показывая свою хорошую выучку диалектике у марксистов. «Как бы ни был несчастен, грязен и неблагообразен русский человек, — продолжает разглядывать «цветы зла» В.Ерофеев, — он убежден, что в нем есть что-то особенное, недоступное другим народам». И снова так «непринужденно» получается из русского человека сплав «грязи и особенного»! «В русской душе есть все», — утверждает другой знаток русского национального характера В. Пьецух в рассказе «Центрально-Ермолаевская война» (под «войной» понимается затянувшаяся вражда между двумя соседними деревнями). Сочувствующие Пьецуху как «типу примиряющего писателя» (?!), критики так откомментировали это и прочие его сочинения: «…низменно говоря о России, об абсурдности русской жизни и российской истории, Пьецух создает настолько универсальный контекст, что “русский национальный абсурд” в его рассказах выглядит как черта всеобщая, бытийная и вневременная» (Н.Л.Лейдерман, М.Н.Липовецкий). «Но если всмотреться в “центрально-ермолаевскую войну”, противостояние двух деревень, — вторит им Ерофеев, — как в глаза лезут глупость, пытки, нелепости, и финал превращается в невольную пародию на счастливый конец именно из-за своей очаровательной сказочности».
Русский человек, по реестру Ерофеева и прочих, имеет следующие характерные черты:
— он страдает, но страдания эти его не возвышают, а напротив, обезличивают, что приводит к стиранию какой-либо разницы «между жертвами и палачами»; Россия при этом — ни что иное как «большая зона»;
— он, — этот маленький человек — жалкий, гадкий и отвратительный;
— как герой, он обладает «типично хулиганской ментальностью, дразнящей воображение, особенно в России»;
— для него запой — масштабное «национальное решение» проблемы «отказа от навязанных народу идеологических календарей», как «тип наркотического путешествия», как «благая весть о несовместимости советизма и русской души»;
— русский человек несчастен, грязен, глуп, нелеп, абсурден;
— деревенские чудаки стали чудаками на букву «м»;
— русский характер отличает «неевропейскость, непоследовательность, неопределенность воззрений и поступков, связанных с аксиологической запутанностью русского мира»;
— русским «отвратительна сама идея развития» (это уже Быков дополняет Ерофеева)
— русский народ — народ-оборотень, в России «юродство и …наглая сила так между собой связаны, что постоянно отзываются оборотничеством, — только что перед тобой ныл юродивый, ан глядь, у него уже и нож в рукаве…» (снова Быков тычет в Распутина пальцем, что, мол, ответа не даете?! Не видите! Не хотите принимать эту «свою особенность» и все сваливаете на плохих лиц «не вашей национальности»?!)
Ерофеев, в отличие от Быкова, менее гневается на «народ-оборотень» — он радуется, что «западный читатель может вздохнуть с облегчением: он не живет в России, где так низко ценится человеческая жизнь и так много дикости». Можно легко себе представить, что говорит о русских и России этот передовик, выполнивший и перевыполнивший все планы представительства от имени «русской» литературы за рубежом. И так всегда: сделают свою выборку качеств русского человека, придадут ей «репрезентативный вид», и со всем максимально-возможным лицемерием начинают стенать о низкой цене жизни в России и ее дикости — будто не сами навязывают эту «цену» и эту меру в литературе. А то, что именно сами заинтересованно «поработали» — о том вопиют все их тексты. Их собственные слова выступают самыми главными свидетелями.
Самозванцы в лице проворных и брезгливых писателей будут, очевидно, еще какое-то время маячить в литературе, то, восхищаясь, как Толстая «народным порно», то, складывая в столбики под видом стихов проблемы «запальчивой пустоты» и «фигур интуиции». Нет, ни к советской литературе стоят они прежде всего в позиции ненависти. Советская литература уже история. А именно к почвенной, — давно, с XIX века, кричат о ее «замшелости». Но крик этот такой сильный, наглый и страстный, что кажется странным, — разве «замшелое» и «этнографическое» (читай мертвое) может вызывать такую ожоговую реакцию? Отчего же им так физически скверно от всей этой нашей «деревенщины»? Дадим в последний раз слово В. Ерофееву: «Смысл новой русской литературы не в этнографической достоверности и не в разоблачении страны, а в показе того, что под тонким культурным покровом человек оказывается неуправляемым животным. Русский пример просто порой убедительнее прочих».
Нет, не о «неуправляемом животном», которое все еще почему-то называется человеком, написал Валентин Распутин.
В центре его повествования — жизнь обыкновенной русской семьи, каких сотни тысяч. Но жизнь эту поперек переехало горе. О человеческом сопротивлении горю и писал Распутин. Самым предельным, самым отчаянным переживанием стало материнское, «разрешившееся» отмщением насильнику. Тамара Ивановна дана писателем крупно, словно в ней одной отразилась вся сила и осмысленного, и инстинктивного материнства, сохраняющего в сегодняшней русской женщине. И дело совсем не в том, что русская семья разложилась настолько, что «бабы мстят». Писатель, давшей нашей литературе глубочайшей силы женские типы, обладает (один из немногих) правильным взглядом на женщину. И сущность этого взгляда в том, что женщина — это моральный адвокат жизни. Давая жизнь, она всегда и будет защищать ее как высший дар в своих детях. Она передаст будущим поколениям те мысли, вложит те чувства, которые определят его нравственное, мировоззренческое лицо. Никакие мужские идеи без «помещения» внутрь человека (через воспитание), не имели бы реальной силы.