История русской литературы XX века (20–90–е годы). Основные имена.
История русской литературы XX века (20–90–е годы). Основные имена. читать книгу онлайн
Книга является пособием по истории русской литературы XX века (20-90-е годы). Она представляет собой первый том, за которым последует продолжение — «Литературный процесс» (в двух частях). Пособие призвано отразить современный научный взгляд на основные художественные ценности и тенденции развития русской литературы XX века.
Издание предназначено для студентов филологических факультетов российских университетов, а также для аспирантов и преподавателей, — всех, кто занимается русской литературой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В 1934 г. поэт был арестован и сослан в Чердынь, на Урал, а затем (хлопотами Н. Бухарина) переведен в Воронеж. Позиция стоицизма ярко, хотя и непоследовательно, выражается во многих воронежских его стихотворениях. «Я должен жить, хотя я дважды умер…» — так начинается одно из них. После потрясений от ареста и последовавшей за ним нервной болезни возвращение поэта к жизни и творчеству происходит от новой встречи с Искусством. По впечатлениям от концерта скрипачки Галины Бариновой он пишет свое первое воронежское стихотворение — «За Паганини длиннопалым…» (апрель — июнь 1935).
От образа юной, темпераментной скрипачки к разнообразному миру музыки, искусства и к собственному внутреннему «я», нуждающемуся в духовной поддержке («Утешь меня игрой своей…», «Утешь меня Шопеном чалым…») — так движется образный ряд в стихотворении. Абрис героини набрасывается с помощью излюбленной Мандельштамом троицы «имен»: «Девчонка, выскочка, гордячка» (вспомним аналогичный прием: «Ласточка, подружка, Антигона» или «время, медуница, мята» и др.), причем это троица имен существительных, в отличие от поэтической практики символистов, например, Бальмонта, который прибегал чаще всего к тройственности определений, прилагательных. Затем картина и ее пространство в стихотворении расширяется сопоставлением игры скрипачки, ее «звука» с мощной сибирской природой: «Чей звук широк, как Енисей».
Через образы музыки, пробуждающей душу, лирическое «я» стихотворения прорывается в мир безграничный — мир не только культуры, но и разных форм бытия: жизни «чалой», романтической, «серьезной», карнавальной, праздничной и трагической:
Это вызывающий апофеоз разносторонности жизни — вопреки господствующему в реальности духу унификации. Образ Вены влечет за собой ассоциацию с «дунайскими фейерверками», скачками и вальсами:
«И вальс из гроба в колыбель / Переливающей, как хмель». Образ подобного «хмеля», который вызван ощущением жизни, смешанной со смертью, и есть ключевой образ — смысл стихотворения, и он не исключает надежды на возрождающее движение жизни — «из гроба в колыбель».
Структура стихотворений в это время прежде всего настроена на волну «слуха», «сна» или «бреда» — тех зон чувств и подсознания, что «слитны», чутки и не способны лгать. «Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, — слитен, чуток…» — это строка из стихотворения «День стоял о пяти головах…» (1935), которое возникло из воспоминаний поэта о том, как его под конвоем везли на Урал. Стихотворение состоит из мелькающих, как картины в окне вагона, впечатлений, словно видений, где соседствуют древняя сказка («день о пяти головах») и дикая странность, абсурд сегодняшнего дня: «Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ay! / Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?», мысль о Пушкине и «пушкиноведах» с наганами и очертания Урала, по ассоциации вызывающие в памяти кадр из кинофильма: «Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой…»
И за всем этим — мучительные усилия поэта понять и принять происходящее вокруг, жизнь страны, которой живут миллионы. В воронежских стихах различимы две тенденции, два полюса умонастроений Мандельштама: негодование человека, отринувшего кошмарный сон реальности с ее насилием, несвободой и ложью («Лишив меня морей, разбега и разлета…», «Куда мне деться в этом январе…», «Как светотени мученик Рембрандт…», «Внутри горы бездействует кумир…» и др.) и попытка примирения с режимом («Стансы», «Ода» [Сталину], «Если б меня наши враги взяли…», «Не мучнистой бабочкою белой…»; последнее стихотворение сам Мандельштам назвал «подхалимскими стихами»).
«Я должен жить, дыша и большевея…» — такой императив обращает к себе Мандельштам в «Стансах» (1935). В названии «Стансы», видимо, скрыта попытка самооправдания поэта ссылкой на пушкинские «Стансы», которые были, как известно, выражением компромисса Пушкина с властью, с царем.
Стихотворение, известное под условным названием «Ода Сталину» или просто «Ода» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» и вариант: «Уходят вдаль людских голов бугры…», 1937), по воспоминаниям Н.Я. Мандельштам, были неудавшейся «попыткой насилия над собой», а по мнению А.С. Кушнера — «свидетельством колебаний и сомнений Мандельштама» как человека 30–х годов.
Памятниками времени останутся все стихи Мандельштама, но чистым золотом поэзии — те, где «не хитрит сознанье» и ясно слышен голос беспримесной правды. Среди последних надо назвать прежде всего «Стихи о неизвестном солдате» (март 1937). Эти стихи представляют собой как бы разговор со всем человечеством, размышление о том, «что будет сейчас и потом», когда в свидетели призываются земля и небо, шар земной и вселенная: «Этот воздух пусть будет свидетелем…» «Слышишь, мачеха звездного табора, / Ночь, что будет сейчас и потом?» В защитники правды поэт зовет великие тени прошлого — Дон Кихота, Шекспира, Лермонтова и бравого Швейка, потому что речь идет о гибели человечества и оживают голоса побоищ прошедшей истории — Битвы Народов Лейпцига, Ватерлоо, «Аравийского месива, крошева».
В образе «шевелящихся виноградин», несущих смерть «воздушных кораблей» (цеппелинов) нависает угроза войны, охватившей весь мир. И это война, которая уже была — с «миллионами убитых задешево», «небом крупных оптовых смертей» — и которая еще будет. Центральная часть стихотворения — своеобразный гротескный «парад калек» («Хорошо умирает пехота…»):
И стучит по околицам века
Костылей деревянных семейка, — Эй, товарищество, шар земной!
За этой частью следует страстная антивоенная инвектива, которая начинается вопросом: «Для того ль должен череп развиться / Во весь лоб от виска до виска…?» — и завершается тем, что лирическое «я» непосредственно включается в происходящее, в трагедию «ненадежного» века, с его «полуобморочным бытием»:
Ощущая себя неизвестным солдатом, лирический герой отождествляет себя с жертвами века и заклинает человечество от повторений подобных трагических безумий в будущем.
Завершают (в двухтомнике 1990 г., что вполне логично) воронежский цикл стихи о любви, обращенные к Н. Штемпель. По ее свидетельству, Мандельштам сказал, даря ей эти два стихотворения: «Это любовная лирика… Это лучшее, что я написал… Когда умру, отправьте их в Пушкинский Дом». Любовная лирика Мандельштама не очень велика по объему. Это «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…» (из «Камня»), стихи, обращенные к М. Цветаевой — «На розвальнях, уложенных соло мой…» (1916) и «В разноголосице девического хора…» (1916), к О.А. Ваксель — «Жизнь упала, как зарница…» и «Из табора улицы темной…» (1925), к Марии Петровых — «Мастерица виноватых взоров…» и «Твоим узким плечам под бичами краснеть…» (1934) и, наконец, стихи к Н. Штемпель. Вот отрывок из стихотворения к ней:
Оба стихотворения выдержаны в духе самых широких по смыслу образных категорий, — таких, как «воскресшие» и «уцелевшие», «ангел» и «червь могильный», «цветы бессмертны», «небо целокупно» и «праматерь гробового свода», — и в тоне одического «величанья». Но образ женщины здесь не только образ человека высокого духом, призвание которого в божественном сострадании и сохранении чистоты. В ней воплощена также нерасторжимая связь с землей. В передаче этой связи поэт обыгрывает своеобразие прихрамывающей походки милой женщины, которая стремится преодолеть стеснение свободы: «К пустой земле невольно припадая, / Неравномерной сладкою походкой / Она идет — чуть — чуть опережая…» Образ героини, как обычно у Мандельштама, сплетен из отсветов разноприродных начал и сил — «сырой земли» и бессмертного духа: «Сегодня — ангел, завтра — червь могильный, / А послезавтра только очертанье…» В итоге в стихотворении встает образ любви как надежды на недоступную на земле гармонию, как знака жизни, дарившей «только обещанье»:
