Критические рассказы
Критические рассказы читать книгу онлайн
Корней Чуковский работал во многих жанрах. Начинал он в 1901 году как критик. В разные годы выступал в печати как историк литературы, литературовед, мемуарист, переводчик, теоретик художественного перевода, лингвист, детский писатель, исследователь детской психологии. В предлагаемый двухтомник вошли его сказки для детей, статьи и книги о детях (том 1) и его критические работы (том 2).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И старательно избегает Короленко разрушителей его идиллического, голубоглазого мира, который обошелся ему так недешево. Трудно было Короленке построить этот мир, и теперь, когда с такими усилиями этот мир, наконец, построен, Короленко естественно боится всякого постороннего вторжения…
Поразительно: даже у моралиста Толстого, развенчателя всех легенд и обольщений жизни, сумевшего даже религию основать без грёзы, без фантазии, без мистики, и социальное учение — без утопии, даже у этого трезвейшего из аскетов отыскал Короленко «прекрасную мечту, навеянную чудным, волшебным сновидением», даже его превратил он в «мечтателя» (см. «Русское Богатство», 1908, № VIII, «Лев Николаевич Толстой», статья Вл. Короленки). И как же ему было иначе. Иначе страшен ему Толстой, иначе нет ему доступа к Толстому, для которого торчком торчат все скелеты жизни, столь старательно прикрываемые Короленкой. Полюбить Толстого, и «простить» Толстого Короленко мог только в том случае, если и у Толстого окажутся все те же «голубые, мечтательные глаза», которые оправдали, пред лицом Короленки, и Тюлина, и Силуяна, и Микешу.
Итак, мы видим, что все свойства короленковского таланта как будто кем-то нарочно направлены на то, чтобы вытравить из жизни ужас, вывести его оттуда, как выводят пятно из сукна.
Кажется, что сама природа вооружила Короленку против ужаса всеми возможными средствами.
Он смотрит на ужас сквозь воспоминания, а от воспоминаний ужас смягчается и прихорашивается.
Он смотрит на ужас, как на легенду, а легенда украшает и расцвечивает ужас.
Он стилизует сказания об ужасе, а стилизация отчуждает их от нас.
Он часто склонен ужасное претворять в идиллию, и идиллия примиряет нас с ужасным.
Нередко он готов улыбаться, и не раз встречал трагедию улыбкой, от которой таяла и исчезала трагедия.
И всю силу своего художественного гипноза, который дает его творчеству такую власть над нашими сердцами, он обращает опять-таки на то, чтобы вырвать, вытравить, выгнать из нашего мира ужас.
Делает он это бессознательно и часто против воли. Иногда он даже пытается бороться с этими инстинктивными устремлениями своего таланта и, им наперекор, пишет, например, очерк «Не страшное», чтобы показать, что и он способен чувствовать ужас и что даже в не страшном он может видеть страшное. Но талант его и здесь остается верен себе и воле художника не подчиняется: не страшное так у него не страшным и остается!
К страшному у Короленки нет путей: чуть только он увидел, что слепому музыканту страшно, так сейчас же отправил его под венец и великую муку слепоты рассеял веселой свадьбой!
И все страдания Матвея Лозинского, из повести «Без языка», Короленко тоже искупает, стремится искупить все той же веселою свадьбой. Каким угодно способом, но он достигает своей бессознательной цели! В «Иом Кипуре», как ни страдает «вдовына дочкá Галя», — он на последней страничке ведет и ее под венец, и вот уже снова нет страдания. Пусть эти свадьбы не настоящие, а беллетристические, для Короленки лучше беллетристика, чем ужас. Он лучше испортит свой великолепный рассказ «Мороз» и приделает к нему банальный конец, а на могиле трагически погибшего там человека поставит-таки идиллический крест, и проделает с этим идиллическим крестом все, что требуется по шаблону беллетристики — лишь бы хоть как-нибудь загладить и затушевать трагическую судьбу этого лежащего под крестом человека и вселить-таки в нас благодушие.
Теперь в «Истории моего современника» он на шестом десятке подводит итоги всей своей многоопытной, многострадальной жизни. И на дне этих итогов, в основе этих итогов — один, самый главный итог: все тот же неискоренимый оптимизм. Было в его жизни плохое, было в его жизни и хорошее, но теперь, оглянувшись назад, этот праведник, этот нормативный поэт пишет книгу своего жития с неизменною светлой улыбкой и про все говорит: «се благо!»
Главы: «Мой старший брат делается писателем», «Я знакомлюсь со светлою личностью», «Я попадаю в разбойничий вертеп» — нельзя читать без громкого смеха. Как Короленко-студент спал на ножке кресла, как он щеголял по столице в костюме из материи «с белыми букетцами по коричневому полю», как его обработал артист-декламатор Теодор Михайлович Негри, — все это такой милый, непретенциозный, «домашний» юмор! — как будто жизнь Короленке сочинял не бог, а Потапенко, по крайней мере иные ее эпизоды, — и все это так хорошо читается вслух, в семье, в зимние вечера, при опущенных шторах. Тепло и светло, девочка пятнадцати лет читает книгу громко и «с выражением», мама шьет, улыбается, изредка поправляет ей ударения, а пес Наполеонка лежит на ковре, у ног, и ворочается, и рычит от собачьих своих сновидений. Не знаю, чувствуете ли вы эту особую чистоту и простодушие всего короленковского творчества? Теперь в «Истории моего современника» вскрываются основы этого простодушия. Рожденный в идиллическом городке, среди несложных идиллических людей, не мог же он зажить «по Достоевскому», [262] и его идиллический Тюлин, идиллический шинкарь Янкель, идиллический мельник Филипп теперь для нас понятны, когда мы вспомним из его биографии ту пани Будзиньскую, кухарку, которая рассказывала ему сказки, того пана Рыхлинского, который обучал его французскому языку, и солдата Афанасия, и м-сье Гюгенета, и братьев Банькевичей, и архивариуса Крыжановского. Кажется, самый воздух, которым дышали все эти люди, и тот был идиллический. Даже прибыв в Петербург, Короленко не выбился из идиллии. Он попал в постояльцы к Филимону и Бавкиде — к николаевскому солдату Цывенке и его жене, Мавре Максимовне, которые работали, играли в дурачки, смеялись, и «казалось, что это… два ребенка, чистые сердцем и совершенно чуждые шумно-грохочущей и сложной жизни большого города».
Так же чужд «шумно грохочущей и сложной жизни большого города» навсегда остался и Короленко, этот тоже большой ребенок, ибо — что такое современный город? Опять-таки «ужас», «кошмар», и как же было Короленке не обойти его стороной! Город, как город, город фабрик, вокзалов, миллионных толп и проституции, тот, к которому взывает Брюсов и о котором декламирует Верхарн:
этот Город, новый космос, которым питается теперь вся литература, — что делать в нем Короленке? — и удивительно ли, что Короленко никогда в своих рассказах даже не изобразил Петербурга, не попытался изобразить. Он просто его не заметил.
Тульчу, Уральск, Иркутск, Балаклаву — все, что угодно, только не Петербург. Он всероссийский писатель, но он не петербургский писатель. «У вас в Питере не любят Короленко», — писал когда-то Чехов Плещееву. Не то, что не любят, а живут как-то помимо Короленко, и Короленко живет помимо Петербурга. Сложность, едкость, пряность, неидилличность столичной жизни, — не для него. Он глубоко провинциален, по-провинциальному мечтателен, по-провинциальному простодушен. Этот яд, этот бред, эта мишурность и пьянящая лживость — не для автора «Марусиной заимки» и «Ночи под Светлый праздник».
Современный поэт слагает Городу дифирамбы:
Для Короленки же здесь никакого магнетизма.
он чужой, посторонний, и тем еще сильнее его расхождение с современной душою.
Есть и еще один «ужас» для современной души, еще один, как теперь говорится, «кошмар» — женщина, женское тело.
Короленко и здесь в стороне. У него во всех его рассказах совершенно нет женщины, женщины-любовницы, женщины как таковой, и, читая его книги, никак не поймешь, почему это воскликнул современный поэт: «Ты женщина! Ты ведьмовский напиток!» — и как-то не верится, что где-то есть женщины Дегаса, Бердсли, Штука и Ропса.