Воспоминания о передвижниках
Воспоминания о передвижниках читать книгу онлайн
Воспоминания одного из поздних передвижников - Якова Даниловича Минченкова - представляют несомненный интерес для читателя, так как в них, по существу впервые, отражена бытовая сторона жизни передвижников, их заветные мечты, дружба, трогательная любовь к живописи и музыке. Однако автор не всегда объективно оценивает события, омногом он говорит неопределенно, не указывая дат, некоторых фактов, называет некоторые картины неточными именами и т. п. Поэтому редакция считала необходимым снабдить книгу подробными примечаниями, дающими точные сведения о жизни и деятельности художников, упоминаемых в книге. Эти примечания дадут читателю возможность получить представление о той эпохе, к которой относятся воспоминания Я.Д. Минченкова
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
-- А то еще у меня приятель протодиаконом был от Успенского собора, -- продолжал Филармон. -- Голос -- гром небесный! На свой престольный праздник -- Флора и Лавра -- як себе его залучал. Хоть и капризный был и дороговато стоило, но я не скупился. Перед обедней, не боясь греха, по обыкновению графинчик смирновки опрокинет, зернистой икоркой на горячих калачах позабавится -- зато и уважит! Как дойдет на многолетии до православного христолюбивого воинства -- душа замирает: неужто, думаешь, еще подымет? А он, знай, вверх забирает! На паникадиле стеклянные подвески дребезжат, свечи тухнут, а на клиросе певчие за животы хватаются, чтоб ему только в ноту попасть. На конце разразится так, что под сводами храма, кажется, ему кто-то другой откликается. Да, наслаждалась душа и звоном и голосом, а потом вдруг все и оборвалось.
-- Что же, колокола полопались, или протодиакон с кругу спился? -- задал вопрос Свешников.
-- Ни колокола не полопались, и протодиакон долго еще на своей линии держался, а только душа моя на другое опрокинулась. А было вот как: умерла супружница моя, царство ей небесное, Марфа Степановна...
Филармон вздохнул, помянул печальное событие еще одной рюмочкой и продолжал:
-- Что делать? Стали ее отпевать. У меня только что новый хор образовался, были в нем и такие, что в консерватории учились. Как запели "плачу и рыдаю" -- тихо да согласно -- душа моя, казалось, от земли отделилась и вместе с Марфой Степановной на небесах витать стала. Высокие и низкие голоса в согласии по душе расстилались. Облегчение почувствовало мое скорбное сердце, и с той поры я тихое пение возлюбил!
Сперва церковное, а потом и в оперу стал заглядывать, куда меня племянник направил. И там сладкие минуты переживал, чужому горю слезу ронял и счастью чужому радовался. Свез меня было племянник и в оперетку, да, признаться, не понравилось. Девки на сцене повыше колен юбки подымают, а кавалеры кругом них вертятся.
-- Не к лицу, -- говорю ему, -- московскому степенному купцу на глазах всех этому делу предаваться.
Не нравился мне уже и протодиакон. Вижу: орет он все одно и то же, а у колоколов только со стороны видал, как языки болтаются. Абонементы в оперу завел, на концерты ездил, кучеру по ночам покоя не давал.
Признаться -- пленился музыкой, и за такое к ней пристрастие и прозвали меня Филармоном. Как где появлюсь -- в банке ли, в трактире Арсентьича -- все в один голос: "Честь имеем, Филармон Филармонович!"
Забыли, как и звать-то меня по-православному, а из-за этого чуть было грех большой со мной не случился. Извините, пожалуйста, вы, может быть, человек неверующий, а мы еще у себя на памяти бога держим.
Так вот, говеючи, подошел я причащаться. Раскрыл рот, а диакон возгласил: "Причащается раб божий Филармон!" Потом спохватился да как фыркнет! и батюшка от смеха животом затрясся, а я поперхнулся и чуть причастие не обронил. Вы как думаете, шутка это, что ли?
Перед уходом я напомнил Свешникову о его обещании уплатить художникам долг. Сразу левый глаз стал у него немилосердно мигать, рот перекосился, и запрыгала щека.
Он торопливо заговорил:
-- Я пригласил вас, собственно, затем, чтобы вы не беспокоились. Сейчас, хоть зарежьте, уплатить не могу, а после троицына дня сам внесу на ваш товарищеский счет все денежки. Пока что поезжайте вы спокойненько к себе в деревеньку и отдохните до будущего нашего приятного свидания.
Из рядов интеллигенции, приобретавшей картины, выделялся своим постоянством некто Минин.
Ежегодно являлся он на выставку и отбирал вещей ровно на три тысячи. В картинах он разбирался, относился к ним со вниманием и любовью и никогда не выколачивал у художника уступки. Бывал только в затруднении, когда сумма превышала три тысячи. Тогда художники сами шли ему навстречу и уступали в цене. Спрашиваю у Минина, почему он тратил такую определенную в год сумму, ни больше, ни меньше, как три тысячи?
Минин, смеясь, объясняет:
-- Вы слышали о четырех братьях-разбойниках?
Я вспоминаю о сборнике арифметических задач, составленном четырьмя преподавателями, которых гимназисты прозвали разбойниками.
-- Так вот, -- говорит Минин, -- один из четырех разбойников я и есть. Должно быть, много беды наделали мы своими задачами гимназистам, да и вам, художникам, вероятно, перепадало; так я, чтоб загладить свой грех перед вами, решил всю сумму, которую ежегодно получаю за учебник, тратить во спасение своей души. И я спокоен бываю, когда у меня не остается ни копейки от этих денег.
Аккуратнейший был человек и платил с таким видом, как будто действительно снимал с себя какую-то тяжесть.
"Интерес имею к Репинской картине, да только и хочица и колица аттаво, что дорого".
Так писал мне один из директоров огромного печатного Сытинского дела Михаил Тимофеевич Соловьев.
Он был выходцем из глуши и бедноты. Пристроился в литографию учеником, стал мастером и в конце концов заделался сам ее хозяином, пайщиком в книгоиздательстве и газете Сытина, имел несколько доходных домов в разных концах Москвы.
Отсутствие образования не мешало ему любить науку, признавать значение печати, что в то же время увязывалось у него с практическими целями, с доходностью. Особая хозяйственная сметка, тонкое чутье выгоды печатного дела вели его к расширению Сытинского предприятия, к постановке его на широкий полуамериканский лад. А как начиналось дело у самого Сытина -- вспоминал художник-передвижник К. В. Лебедев, много работавший на сытинские издания, иллюстрируя русские исторические темы.
На Никольской улице была у Сытина небольшая книжная лавочка. Постом сюда собирались со всех концов России офени. Им на год давался в кредит товар: лубочные книжки и картинки. Все отпускалось без векселей и расписок, под простую запись, на слово. Через год офени возвращались и аккуратно расплачивались с Сытиным по тогдашнему времени крупными для них суммами -- триста--пятьсот рублей и больше. Сытин поил их чаем "до седьмого поту", получал с каждого сотни рублей и дарил плательщикам по пятнадцать копеек на баню. Одна удачная книжка или картинка давала прибыли тысячи рублей. От книжки "Милорда" и картинки "Три возраста" издательство Сытина дошло до "Великих Реформ", давших, как говорят, прибыли пятьдесят тысяч рублей, и к газете "Русское слово" с ее огромным для того времени тиражом.
Словом, дело коммерчески блестяще процветало. Соловьев сидел в кресле за большим директорским столом, принимая посетителей по делам издательства. К нему впускали для доклада мальчика, наряженного в особую форму со светлыми пуговицами. Посетителя Соловьев внимательно выслушивал и каждое слово, что называется, наматывал на ус. В его прищуренных, глубоких глазах чувствовалось "себе на уме". Он прекрасно разбирался в людях, в выгодах всякого дела и по каждому вопросу имел свое твердое мнение. Вероятно, мало делал промахов, а если что не удавалось ему, не мог простить себе ошибку и нещадно бранился.
При всей его простоте и необразованности у него было трезвое сознание необходимости искусства для народа. Он признавал живопись культурной силой, способной вместе с печатью проводить идеи определенного лагеря. И думается, не ради одного честолюбия задумал он устроить картинную галерею в глухом захолустье у себя на родине.
Он хотел поделиться с темным народом крупицами того, чем пользовался сам в кругах культурного общества. В понятных ему вещах он видел нечто свое, родное, близкое его сердцу и считал, что оно найдет отклик и в сердцах простых людей его родины.
-- Это им надо, надо! -- говорил Михаил Тимофеевич и глубоко, внутри себя, улыбался. Покупая картины, торговался:
-- А так не пойдет, чтобы двести? -- спрашивал у художника и ждал ответа с улыбкой, закрыв глаза. Редко добавлял и обычно оставался при своем предложении, которое у него, очевидно, было крепко продумано.