Невидимый град
Невидимый град читать книгу онлайн
Книга воспоминаний В. Д. Пришвиной — это прежде всего история становления незаурядной, яркой, трепетной души, напряженнейшей жизни, в которой многокрасочно отразилось противоречивое время. Жизнь женщины, рожденной в конце XIX века, вместила в себя революции, войны, разруху, гибель близких, встречи с интереснейшими людьми — философами И. А. Ильиным, Н. А. Бердяевым, сестрой поэта Л. В. Маяковской, пианисткой М. В. Юдиной, поэтом Н. А. Клюевым, имяславцем М. А. Новоселовым, толстовцем В. Г. Чертковым и многими, многими другими. В ней всему было место: поискам Бога, стремлению уйти от мира и деятельному участию в налаживании новой жизни; наконец, было в ней не обманувшее ожидание великой любви — обетование Невидимого града, где вовек пребывают души любящих.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Александр Васильевич перестал для меня существовать. Оставалось убожество тупого и сонного сожительства, переживаемого как грех и стыд. На смену росло в душе ядовитое, холодное презрение к себе и к мужу. Даже жалости, столь свойственной моей натуре, даже жалости не возбуждал во мне теперь этот честный и добрый человек. А он — он начинал привязываться ко мне…
Мать понимала мою ошибку, мое преступление, но молчала. Так длилась жизнь в пустоте и притворстве — страшное, губительное существование. Оставалось сделать последнее: уничтожить самые следы воспоминаний. Я поехала за город к друзьям Удинцевым и у них в печке сожгла дневник, хранившийся с первых лет гимназии, и с ним тополевую веточку — мой символ победы над страданьем. Сожгла все письма Бори, Сережи, о. Даниила, Михаила Александровича Новоселова и, наконец, драгоценные письма Олега — все, кроме укорных для моей совести. Все следы моей радости были уничтожены. Я как будто совершила казнь собственной души. Тело оставалось жить.
Теперь, может быть, легко вбить осиновый кол в могилу этой женщины. После гибели Олега в целом мире не оставалось человека, который задумался бы над ее жизнью, захотел проникнуть туда сочувственным вниманием и, может быть, даже ее оправдать. Но Судьба (хочется верить, что это был Промысел) оказалась великодушнее, и через десять томительных лет такой человек нашелся.
Вот почему приходится вести свой рассказ о том, как длилась эта жизнь еще одно десятилетие — тридцатых предвоенных лет.
Наперекор всему в эти годы я была особенно привлекательна и останавливала внимание встречных. Это было бесплодное цветение. Я расскажу о тех годах скупо, как о тяжелом сне, в надежде, что этот сон (или ложь) будет вычеркнут из книги жизни. Вернее всего, это будет Суд — испытание моей правдивости. Именно об этом пишет Пришвин: «Произведение искусства содержит, кроме всего, исповедь художника в том, как он, достигая правды своей картины, преодолел в себе давление жизненной лжи» {194}.
В минуты, когда я решалась взглянуть на себя и свою жизнь со стороны, я ужасалась и недоумевала перед совершенной безвыходностью своего положения. И тем не менее, по словам Олега, «безвыходных положений не бывает», и выход к нам уже приближался.
В учреждениях шла повсеместно «чистка». Жертву обрекали заранее, чтобы выполнить намеченный процент. В нашем маленьком коллективе «вычистили» меня да еще одну — Марию Ивановну Голованову, прелестную девушку и лучшую нашу работницу.
В моем случае поводом послужило мое пальто, переделанное из офицерской шинели, а также мое дворянское происхождение, которое я не скрыла при опросе. Впрочем, я не пропала: тут же устроили меня на новую работу хорошо меня знавшие товарищи-коммунисты, бывавшие у нас изредка в доме. Помогла моя доверчивость и открытость с ними — они также до конца мне доверяли. Я стала работать теперь в новом заочном институте, только высшей марки: это был заочный институт при ЦК Партии, потом — при ВЦИКе. Не буду называть имена этих людей — их давно уже нет на свете. Один из них, осторожный чиновник, умер своей смертью не так давно и в полном благополучии. Другой погиб в заключении: это был более яркий характер и потому — более выдающийся политический деятель. Воспоминания о них удлинили бы и без того растянувшийся рассказ. Запишу только сохранившиеся в памяти слова первого из них, сказанные как-то со снисходительной усмешкой:
— Мне нравятся ваши христиане: они чисты, как дети. Мы их плохо знаем, они, право, не заслуживают преследования. Вас я тоже не мог бы обмануть: это все равно что обмануть ребенка.
Такие слова остаются в памяти и проходят с тобою всю жизнь. По ним, как по вехам, можно было бы построить подлинную историю.
Александр Васильевич, выполняющий любое дело, на которое решался, не за страх, а за совесть, тем не менее, тоже был «вычищен» из Центросоюза. Один из аргументов при чистке был тот, что его «неудобно по непонятной причине звать на „ты“, как прочих» — повод в те дни найти было легко.
Для прочности обвинений в мое отсутствие были подтасованы в служебном столе бумаги. Кроме того, была подготовлена ложная свидетельница — выдвиженка из уборщиц, которую я же обучала своему делу и считала своим другом.
Партийная и советская чистка разыгралась по заранее подготовленным нотам. Это было понятно всем. Вот почему, когда проводилась наша чистка, присутствовавшие товарищи молчали. Героев выступать на бесполезную защиту не нашлось. Но когда судьи удалились, каждый из товарищей один за другим облегчал свою совесть выражением возмущения и сочувствия.
На следующий день (я сдавала дела и была еще на работе) сгорел дом ближайшей моей сотрудницы Зинаиды Васильевны Егоровой. Она еле выскочила из огня. На работу она пришла потрясенной. У нее дрожали руки, губы, дергалось лицо, и она повторяла вслух сама себе, никого не стесняясь, ни о ком не думая, как безумная: «Это мне за то, что я промолчала!» Все делали вид, что не слышат, не понимают ее слов.
Чистка свелась в этот раз, в конце концов, к игре в «свои соседи»: люди легко устраивались в другие учреждения. Всем было понятно: «вычищенные» — это лучшие работники. Но и сами «вычищенные» считали себя почти счастливыми: они могли вытащить куда более худую карту в этой игре — они могли быть арестованы как «вредители». Такую «карту» вытащил наш друг Борис Дмитриевич Удинцев, которого, как издательского работника, обвинили в «бумажном вредительстве» — шла очередная кампания по экономии бумаги. Его долго держали в тюрьме и сослали, наконец, в Тюмень на три года. Это был самый легкий срок — «за недоказанностью преступления».
В тот год была арестована Марина Станиславовна. После гибели сына она обратилась в православие и утешалась тем, что пела в церковном хоре храма Большой Крест, не бросая в то же время своей преподавательской работы. Отбыв ссылку, она осталась жить в Алма-Ате, где ее нашел отбывший лагерное заключение Боря Корди. Начальство в лагере, по-видимому, ценило его за кроткий характер и добросовестную работу: он был раньше срока освобожден. Он поселился вместе с Мариной Станиславовной, которая приняла в ссылке тайное монашество. В Алма-Ате она продолжала преподавать в музыкальном училище. Боря работал гидротехником — эту специальность он приобрел в лагерях.
Алма-Ата была одним из центров ссылки, и оба они отдавали все силы на помощь больным и бедствовавшим людям. В конце тридцатых годов они оба были вновь арестованы. Марина Станиславовна умерла в тюрьме, не дождавшись приговора. В эти же годы был арестован и сослан в лагерь о. Роман: шло уже поголовное уничтожение верующих, без различия направлений. Сосланы были на разные сроки в различные условия ближайшие ему по братству люди. Среди прочих были Зина Барютина и Лев Николаевич Виноградский, близкий семье Барютиных человек.
Отбыв ссылку в глухой северной деревне, Зина вернулась в Москву, ей удалось здесь вновь прописаться и даже доработать до старости на скромной службе. Льву Николаевичу выпала доля куда потрудней. Он всю жизнь с тех пор проводил либо в лагерях, либо в ссылках, сроки которых повторялись. Только под самый конец, больной, измученный, он получил полную реабилитацию. После того он бросил свою врачебную деятельность и принял диаконство, решив посвятить остаток дней своих Церкви. От священства, которое ему предлагали, он отказывался, считая себя его недостойным.
Левушка был очень невыразительным внешне человеком и, как говорят, «со странностями» в поведении. Большинство людей относились к нему снисходительно и даже насмешливо. На самом деле он был предан только одной мысли — благоговейному предстоянию перед Богом и потому лишен всякого житейского лукавства. После Бога он был предан своей жене. Когда Лева попал впервые в тюрьму, Людмила Барютина, движимая единственно состраданием, послала ему тут же в тюрьму свое согласие. Так, пожалев его однажды, она отдала ему душу, полюбила его и до конца безропотно несла свой подвиг. А жизнь ей выдалась трудная. Когда Лева в счастливый короткий промежуток между первым и вторым заключением принес невесте подарок — золотой нательный крест, невеста смутилась, а мать ее Мария Амфиановна спокойно ей сказала: