Дневник. Том 1
Дневник. Том 1 читать книгу онлайн
Авторами "Дневников" являются братья Эдмон и Жюль Гонкур. Гонкур (Goncourt), братья Эдмон Луи Антуан (1822–1896) и Жюль Альфред Юо (1830–1870) — французские писатели, составившие один из самых замечательных творческих союзов в истории литературы и прославившиеся как романисты, историки, художественные критики и мемуаристы. Их имя было присвоено Академии и премии, основателем которой стал старший из братьев. Записки Гонкуров (Journal des Goncours, 1887–1896; рус. перевод 1964 под названием Дневник) — одна из самых знаменитых хроник литературной жизни, которую братья начали в 1851, а Эдмон продолжал вплоть до своей кончины (1896). "Дневник" братьев Гонкуров - явление примечательное. Уже давно он завоевал репутацию интереснейшего документального памятника эпохи и талантливого литературного произведения. Наполненный огромным историко-культурным материалом, "Дневник" Гонкуров вместе с тем не мемуары в обычном смысле. Это отнюдь не отстоявшиеся, обработанные воспоминания, лишь вложенные в условную дневниковую форму, а живые свидетельства современников об их эпохе, почти синхронная запись еще не успевших остыть, свежих впечатлений, жизненных наблюдений, встреч, разговоров.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
оперный тенор в какой-нибудь пьесе из жизни варваров.
Нельзя отрицать — упорно соблюдаемая точность местного
колорита, почерпнутого им из многих восточных «местных ко-
лоритов», такова, что порой мы переносимся мыслью в мир этой
книги, видим его перед собою. Но по большей части описания
настолько ошеломляют, что четкое восприятие утрачивается.
Картины даны одним и тем же планом, что приводит к меша
нине и сумятице образов. Все сверкает — и на первом плане, и
в глубине. Однообразные приемы, это постоянное сверкание
красок в конце концов рождают усталость — внимание рассеи
вается и угасает.
Но больше всего я удивлен тем, что в новом романе Флобера
не чувствуется стиль, мастерство, внутренняя связь художест
венного языка и замысла. Почти в каждой фразе — «как», из
которого торчит какое-нибудь сравнение, словно свечка из кан
делябра. Метафоры не входят в плоть произведения. Слова вы-
309
ражают мысль, но мысль эта не пронизывает их до глубины, не
овладевает ими полностью. Есть немало очаровательных, очень
тонких, изящных сравнений, но они не растворяются в повест
вовании, не составляют с ним, так сказать, единой плоти, они
только как бы слегка прикреплены к нему *. Нет этой прекрас
ной звонкости мысли, выраженной и звучащей в звонкости
слов, как бы Флобер того ни добивался. Каденция совершенно
не соответствует смыслу; нет тех редкостных оборотов, кото
рые способны были бы заворожить, нет изящных, округлых
фраз, сладостных, словно округлости женского тела.
Словом, среди всех новейших писателей лишь одному, по-
моему, удалось найти тот язык, которым можно писать об ан
тичности. Это Морис де Герэн в «Кентавре» *,
Четверг, 9 мая.
Обед у Шарля Эдмона. За столом водевилист Галеви, затем
Абу, художник Марешаль, водевилист де Нажак. Все эти люди
горячо обсуждают великую новость: нынче вечером Жюльетта
Бо — Жюльетта-Марсельеза — играет в зале Тур д'Овернь. Абу
уже заранее провозглашает, что она превзойдет мадемуазель
Марс. Им во что бы то ни стало надо выдвинуть эту новую
Ригольбош — и они будут выдвигать ее вплоть до театра Фран
цузской Комедии.
Тот род остроумия, которым обладает Абу, мне глубоко
антипатичен. Впрочем, у него и нет, собственно, остроумия —
просто шумливая наглость человека, привыкшего, что все счи
тают его остроумным. Ни одной настоящей остроты, ни одного
из тех живых образов, в которых молнией сверкает мысль. Остро
умие дурно воспитанного мальчишки, которому родители по
зволяют говорить все, что ему вздумается. А по существу он —
настоящий буржуа: буржуазные взгляды, идеалы, вожделения,
буржуазное тщеславие, хвастовство своими связями, упоение
своими успехами у женщин, парадоксы, достойные коммивоя
жера. Абу просто создан для того, чтобы вызывать восторги
обедающих за табльдотом в какой-нибудь «Коммерческой гости
нице».
Пошлые, низменные разговоры этих сотрапезников, прича
стных к театру. Буря гнева из-за незначительной шпильки в
критической статье, словно некий бог оскорблен в лице этого
никому не ведомого водевилиста. Пространные рассуждения о
достоинствах стиля Мейлака, о нравственных воззрениях
г-на Жэма-сына, о ничтожествах, о дряни. Целое следствие по
310
поводу того, сколько вымогает Фурнье у авторов из их го
норара, сколько присвоили себе Куаньяры из выручки за та
кой-то спектакль, какую штуку выкинул Кремье, нагло называя
себя автором такой-то пьесы, в то время как все его отношение
к ней сводится к тому, что он получил за нее деньги; разные
омерзительные подробности всей этой кухни; эту тему сотра
пезники оставляют лишь для того, чтобы провозгласить устами
Абу, что стиля вообще не существует, что талант — это здра
вый смысл и что господин Скриб — великий человек!
Абу сообщает нам имена трех литераторов, удостоенных на
этой неделе приема у г-на де Морни: это Альберик Сегон, Жан
Руссо из «Фигаро» и Жюль Леконт со своей нашлепкой Почет
ного легиона. Весьма симптоматично. Абу считает, что Морни
объединил эти три имени потому, что собирается продать свои
картины и уже заранее угощает всяких крикунов, и с точки
зрения Абу это оправдание. <...>
Рассказывают — это выдумка, но превосходная выдумка, ве
ликолепно передающая эпоху, — будто в расходной книге Ми-
реса обнаружена такая запись: «Господину X, министру, —
40 тысяч франков за то, что я взял его под руку в фойе Оперы
во время антракта». <...>
Воскресенье, 12 мая.
< . . . > Флобер сказал нам о своем «Карфагене»: «В январе
книга будет окончена. Мне еще останется написать семьдесят
страниц, по десять страниц в месяц». < . . . >
19 мая.
< . . . > Сент-Антуанское предместье. Поднимаемся в гору,
проходим двор, палисадник пансиона для девиц, толкаем дверь
и оказываемся в огромной мастерской; из-за своей величины
эта голая комната кажется особенно суровой — здесь власт
вуют труд и самоотречение. Высокие голые стены выкрашены
в красный цвет. На их фоне две фигуры с гробницы Медичи и
голова Моисея *. А в глубине, в углу, — громадная статуя, изо
бражающая Скорбь. Стол, заваленный книгами о рационализме,
о трансцендентной философии.
Среди всего этого — Кристоф, его бледное лицо, лицо ну
бийца. В зеркале — отражение натурщицы: она одевается, по
вернувшись к нам спиной. На вращающемся станке небольшая
статуя, запеленатая в мокрые тряпки, как будто она ранена,
из-под тряпок выглядывают выпуклости глины. Кристоф рас-
311
пеленывает ее, вынимает из какого-то ящика руку и, прикрепив
к торсу, вкладывает в нее деревянный меч; затем он медленно
поворачивает фигуру; ее поверхность покрыта патиной, которая
придает глине привлекательный вид. Это Фортуна, летящая на
колесе, под которым гибнут смертные твари; есть в ней что-то
от летящих фигурок Джованни да Болонья и Бенвенуто —
флорентийская школа.
Затем он показывает нам свою уже законченную фигуру —
«Человеческая Комедия»: * женщина с запрокинутой головой,
из-под сдвинутой смеющейся маски, прекрасно вылепленной,
видно залитое слезами лицо; змея, высовывающаяся из-за за
навеса, жалит ее в бедро.
Какой-то он странный, печальный и изысканный, этот
скульптор: в нем есть восторженность, но с легким налетом
меланхолии, — вероятно, больная печень; кажется, что под этой
холодной внешностью тлеют и медленно разгораются все его
философские, гуманные и республиканские идеи. Говорит нам
о том, как мало еще успел сделать: ведь ему нужно было на
учиться мыслить в ваянии подобно тому, как мыслят в литера
туре и живописи.
8 нюня.
<...> Вспомнился мне один забавный ответ, о котором на
днях я слышал от Вашетта. У маленького Байара — рисоваль
щика, племянника Байара-Скриба * — за какой-то долг описали
имущество. Вашетт застает у него судебного пристава. Осведо
мившись о сумме долга, Вашетт тотчас же уплачивает ее. При
став уходит.
— Ну-с, — спрашивает Вашетт у Байара, — и много у вас
таких долгов в Париже?
— Двадцать тысяч франков.
— Двадцать тысяч! Да вы же никогда не выпутаетесь...
— О нет, серьезных из них тысяч пятнадцать, шест
надцать. Остальное я задолжал приятелям, вот как сейчас
вам! < . . . >
Бар-на-Сене, 24 июня.
Просыпаюсь утром в комнате, сплошь увешанной портре
тами предков, устремляющих на меня свои глаза; все они в
костюмах, соответствующих их профессиям или излюбленным