Лебединая песнь
Лебединая песнь читать книгу онлайн
Роман "Лебединая песнь" - это талантливое художественное воплощение той чудовищной трагедии, которую пережила вся русская интеллигенция в результате революции 1917 г. и установления большевистской диктатуры. Автор романа - Ирина Владимировна Головкина, внучка знаменитого русского композитора Римского-Корсакова, родилась в 1904 г. в Санкт-Петербурге и, как тысячи людей ее класса, испытала последствия лишения гражданских прав, ужас потери самых близких людей на фронтах Гражданской войны и в застенках ЧК, кошмар сталинских лагерей и жизни на поселении. «В этом произведении нет ни одного выдуманного факта – такого, который не был бы мною почерпнут из окружающей действительности 30-х и 40-х годов», – так пишет Ирина Владимировна в предисловии к своему роману. Она посвятила его памяти тех людей, которые в условиях постоянных слежек, доносительства, идеологического давления и бытового хамства, сумели сохранить высокое человеческое достоинство, не поступились своей совестью, не утратили любви к России и веры в ее грядущее возрождение.Книга написана великолепным русским языком: простым, понятным, красивым. В ней можно найти строки стихов А. Блока, Д. Бальмонта, А. Ахматовой и других поэтов. Удивительно легко читается и осознается все то, что происходило в эти годы. Нельзя не восхищаться красотой и чистотой человеческих отношений героев романа на фоне трагичности их судеб. Читая эту книгу, понимаешь, что утрачено много хорошего, светлого...Эта книга – гимн русскому народу, нации. Это песнь о любви и верности, в первую очередь - Родине, какой бы она ни была, и какие бы потрясения она не переживала
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
– Дело такое, браток… Посоветоваться мне с тобой, что ли? Своего ума ровно бы и не хватает. Помнишь ты, был у нас в полку Дашков – поручик, сын нашего корпусного генерала?
– Помню, как же! Дмитрий Андреевич, не поручик только, а капитан.
– Э, нет! То старший братец егоный. А этот только из учения вышел, когда к нам в полк прибыл. Мы тогда под Двинском стояли. Я в его взвод попал, коли помнишь, да потом так с ним и провоевал не только немецкую, но и всю гражданскую. Ничего, в нашем взводе его любили. Чтобы этак попросту, по-свойски с солдатами – нет, этого за ним не водилось; с нашим братом особенно не якшался, но в обиду своих людей не давал – очинно всегда заступался, а как получит посылку из дому, так всегда раздаст – и сахару, и табаку, и чаю. И себя не берег, надо правду сказать: на всякое опасное дело вызывался. Говорил, бывало: я заколдованный, меня пули не трогают. И в самом деле, четыре года под огнем и все цел оставался – ни царапинки. Зато потом и досталось же ему разом. Наш взвод без шапок стоял, как укладывали его на носилки. Думали все, помирает. У него денщиком был Василий Федотов. Он его на руках в часть принес – в секрете они, что ли, были? Ты Василия помнишь?
– Помню! Рубаха парень! Он, говорят, в лагеря исправительные попал, да там и сгинул. Ну, так чего же ты начал про поручика?
– Так вот, видишь, месяца этак три тому назад в самые-то это морозы повстречал я его благородие на базаре. Подивился, завидевши: я его в «заупокой» вместе с их превосходительством папенькой поминаю, а он жив, оказывается! Шинелишка заплатанная, сам -краше в гроб кладут. Тоже, поди, из лагеря – ведь их, господ офицеров, хватают безо всякого сожаления: вы-де оплот старого режима, а этот же еще генеральский сынок. Ну, постояли, поговорили, да и разошлись всяк в свою сторону. А вот теперича… – и солдат рассказал про Злобина и его настойчивые расспросы по поводу Олега. – Сдается мне, не следит ли доктор за моим поручиком? Нашел меня в больнице, заговорил о том, о другом, да все норовит свернуть на поручика. Адрес спросил, на дом ко мне заявился, выложил на стол десять рублев, да снова на то же поворачивает. А теперича вон что выдумал: послезавтра, в Великую субботу, должен это я в полвосьмого как из пушки явиться на Моховую улицу к воротам дома тринадцать. Там меня посадят у стенки. Ровно в восемь выйдет из подъезда человек и агент ихний переодетый, остановит его и попросит закурить, а я должен глядеть в оба и после отлепортовать, кто этот человек – поручик ли Дашков али кто мне незнакомый. Хорошо, коли нет, а коли и в самом деле окажется поручик Олег Андреевич, как бы мне Иудой перед ним не выйти? Почем знать – может, он скрывает свое имя? Он просил меня никому о ем не сказывать, а я вот по дурости моей сболтнул доктору, да не в добрый час, видно, сболтнул и не доброму человеку. Спервоначалу я думал, может, приятели они с доктором, что он этак разыскивает поручика, да теперь выходит, что-то не то, чем-то другим пахнет! Что скажешь, Макар Григорьевич?
– Скажу я тебе, дело дрянь. Беспременно выслеживают. Ничего другого и быть не может. Услышал от тебя, что знаешь в лицо, ну и пристал, как банный лист. Советую тебе, браток, вон выходить из этого дела, а то и в самом деле предателем соделаешься. Сегодня вон об Иуде в церкви читали… Теперича у нас шпиков этих самых до черта развелось. Деньги, говорят, зашибают большие, за то и творят дела. Видно, и доктор твой из таких же. Посулил чего?
– Для начала – место на койке и хороший санаторий. Подлечим, говорит.
– Ну, это для начала, а там подговорит пособлять ему, и из трясины этой ты ввек не выпутаешься. Берегись, браток! Не дело для старого солдата выдавать боевого товарища – генерал ли, солдат ли, поручик ли – все едино.
– Вестимо, не дело, я про то и толкую. Сегодня, как к Чаше подходил, так меня ровно что в сердце – толк: к Святым Дарам подходишь, а завтра будешь человека губить? Ему же никак не больше тридцати; почитай, жена, дети маленькие… К тому же и по книге моей, только на его раскрою – сейчас выходит насильственная кончина. Это все одно к одному! Никак нельзя выдавать! Только как бы мне это половчей спроворить? Вовсе к им не пойтить – так ведь завтра же явится каналья доктор и снова начнет нудить.
– А ты пойди, отлепортуй: явился, мол. А потом говори: не знаю и не знаю этого человека. Как они тебя уличить смогут? Легко, что ль, в оборванце узнать офицера, да еще десять лет спустя?
– Ладно, так и сделаю. По крайности, хоть совесть будет спокойна. Только б он сам не заговорил со мной, а уж без санатория обойдусь. Старому солдату предателем соделаться, да еще в Великую субботу – ни в жисть не будет этого! Спасибо, браток, что поддержал ты меня на добром решении. Не пора ли нам к двенадцати евангелиям собираться?
Глава двадцать восьмая
Мысль, которую он высказал Елочке: «Больше я туда не пойду», – крепко засела в голове Олега. «У меня не осталось ничего, чтобы могло привязать меня к жизни. Ася одна могла это сделать. Эта девушка такой высокой пробы, что даже в прежней среде ради нее стоило бы перестреляться не одному десятку мужчин, а теперь это драгоценность редчайшая. И в ней начало просыпаться ко мне что-то: доверие, ласка, сочувствие… Ее светлые излучения могли бы возродить меня от тоски. Я только что поверил во что-то лучшее впереди… И вот все кончилось, едва только успело начаться. Зачем жить? Чтобы каждый день мучить себя мыслью, что я мог бы провести его с ней? Или: что было бы, если бы не было Октябрьской революции? И каждый день ждать нового приглашения к Нагу? Нет, больше не хочу! Все религии утверждают, что самоубийство не выход, а страшная ошибка, которая повергает душу человека в самые темные слои потустороннего мира… И все-таки это одно, что мне осталось!» Он пробовал читать, но взятый им томик стихов о прекрасной даме снова возвращал его мысль к Асе. Как человеку, у которого поранен палец, кажется, что он задевает им о каждый предмет, так ему казалось, что каждое стихотворение бередит его душевную рану.
Своей душе, давно усталой,
Я тоже верить не хочу.
Быть может, путник запоздалый,
В твой тихий терем постучу, -
Говорил он ей.
Мой любимый, мой князь, мой жених, –
Говорила она ему.
Он оставил книгу и лег лицом в подушку. Но если он не думал об Асе, он думал о матери. Издевки следователя расшевелили старую, незаживающую боль. Он представлял себе, как это было. «Мама извелась от тоски и беспокойства за нас. Она, может быть, надеялась, что в Петербурге что-нибудь сможет узнать или хотя бы увидеть родных и друзей. Одиночество, надзор и эта жизнь в избе стали невыносимы. И вот однажды, как только смерклось, мама стала собираться. Одела, наверно, ту тальму с капюшоном, которую обычно носила в Вечаше, а в руках у нее был бисерный ридикюль и в нем наши фотографии. Она и ее Василиса побежали глухими тропинками на полустанок. Рекс, конечно, сзади. А там кто-то из железнодорожных служащих выдал… Они нас знали, всегда бывали так подобострастны… но… времена переменились! Комиссар Газа… латыш наверно… Эти комиссары почти все латыши и евреи. Может быть, если бы не этот Газа, маме удалось бы спастись: ведь она не была приговорена трибуналом, как отец. А этот Газа со своими полномочиями, конечно, счел долгом расправиться. Революция была бы в опасности, если бы он не расстрелял одинокую замученную женщину! Мама, моя святая! Моя красавица! Что она пережила, когда эта свора набросилась на нее! «Княгиня не произнесла за все время ни слова», – узнаю маму в этой выдержке! Небо было, наверно, по-осеннему, багровое, и слышались железнодорожные гудки… Одна Василиса пыталась заступиться… Ни мужа, ни сыновей, ни преданных слуг… Буду верить, что расстреляли тотчас же!»
Но хоть он и говорил «буду верить» – против воли возникали сомнения: следователь упоминал о полустанке, о горничной и о собаке – стало быть, что-то знал.