Моя летопись
![Моя летопись](/uploads/posts/books/93031/93031.jpg)
Моя летопись читать книгу онлайн
В дореволюционной России имя «королевы юмора» Теффи (Надежды Александровны Лохвицкой, 1872 1952) пользовалось огромной славой. Галеты и журналы, где она сотрудничала, были заведомо «обречены на успех» Выпускались даже духи и конфеты «Тзффи».
Среди поклонником ее таланта были люди всех возрастов и сословий. Не случайно, когда готовился юбилейный сборник, посвященный 300-летию царствования дома Романовых, и царя спросили, кого из современных литератором он желал бы в нем видеть, Николай II решительно отметил: «Теффи! Только ее. Никого, кроме нее, не надо. Одну Теффи!».
Ее остроты, курьезные фразы и словечки ее персонажей подхватывались и разносились по России, становясь крылатыми с быстротой молнии.
Хотя Теффи писала в основном юмористические рассказы и фельетоны, то есть прозу так называемого «легкого жанра», ее творчество высоко ценили Иван Бунин и Александр Куприн, Дмитрий Мережковский и Федор Сологуб.
В 1920 году Теффи навсегда оставила Россию и всю вторую половину жизни прожила во Франции, оставаясь одним из любимых писателей русского Парижа.
Незадолго до смерти она писала: «Анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия. И моя жизнь это сплошной анекдот, то есть трагедия».
В настоящий том вошли «Воспоминания» Теффи, горький и самоироничный рассказ об отъезде из России, а также мемуарные очерки о А. Куприне и Л. Андрееве, А. Толстом и А. Аверченко, Ф. Сологубе и К. Бальмонте, Д. Мержковском и З. Гиппиус, А. Ахматовой и Н. Гумилеве, И. Северянине и Б. Пантелеймонове, а также о кратковременном сотрудничестве в большевистской газете «Новая жизнь», о встречах с Г. Распутиным и о многом другом. Теффи собрала их в книгу «Моя летопись», но издать ее при жизни не успела…
Составление, вступительная статья, примечания Ст. Никоненко.
Художник Евгений Вельчинский.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
Молоденькая актриса задумчиво обошла вокруг стола и встала у стены. Я почувствовала, что она зовет меня глазами, но не встала. Она смотрела на спину Робеспьера, нервно дергая губами…
— Оленушка, — сказала я. — Пора нам спать. Завтра с утра будем репетировать.
Распрощались общим поклоном и пошли к себе. Тихая хозяйка пошла за нами со свечкой.
— Свет погасите, — шепнула она. — Разденьтесь уж как-нибудь впотьмах… А штору, ради Бога, не спускайте.
Мы стали спешно устраиваться. Она задула свечку.
— Так помните про штору. Ради Бога…
Ушла.
Чье-то теплое дыхание около меня. Это актриса — Оленушка.
— У него на этой чудесной шубе на спине дырка… — шепчет она, — и что-то темное вокруг… что-то страшное.
— Спите, Оленушка. Все мы устали и нервничаем.
Всю ночь собачка беспокоится, рычит и скулит.
И на рассвете Оленушка говорит во сне жутким громким голосом:
— Я знаю, отчего она воет. У него шуба прострелена и кровь запеклась.
У меня сердце бьется до тошноты. Я не рассматривала этой шубы, но сейчас понимаю, что все это и не видя знала…
Утром проснулись поздно. Холодный серый день. Дождь. За окном сараи, амбары, подальше насыпь. Пусто. Ни души.
Хозяйка принесла нам чаю, хлеба, ветчины.
И шепотом:
— Зять достал ее на рассвете. Она спрятана в сарае. Ночью, если пойти с фонарем, — донесут. А днем тоже увидят. Придут обыскивать. У нас каждый день обыски.
Сегодня она словоохотливее. Но лицо «молчит». Лицо каменное, точно боится она рассказать лицом больше, чем хочет.
В дверь стучит Гуськин.
— Вы скоро? Здешняя… молодежь уже два раза прибегала.
Хозяйка уходит. Я приоткрываю дверь, подзываю Гуськина:
— Гуськин, скажите, все благополучно? Выпустят нас отсюда? — шепотом спрашиваю я.
— Улыбайтесь, ради Бога, улыбайтесь, — шепчет Гуськин, растягивая рот в зверской улыбке, как «L’homme qui rit» [30].
— Улыбайтесь, когда разговариваете, может, кто, не дай Бог, подсматривает. Обещали выпустить и дать охрану. Здесь начинается зона сорок верст. Там грабят.
— Кто же грабит?
— Ха! Кто? Они же и грабят. Ну а если будут провожатые из самого главного пекла, так они таки побоятся. Одно скажу: мы должны отсюда завтра уехать. Иначе, ей-Богу, я буду очень удивлен, если когда-нибудь увижу свою мамашу.
Мысль была сложная, но явно неутешительная.
— Сегодня весь день сидите дома. Выходить не надо. Устали и репетируют. Все репетируют, и все устали.
— А вы не знаете, где сам хозяин?
— Точно не знаю. Или он расстрелян, или он бежал, или он здесь под полом сидит. А то чего они так боятся? Весь день, всю ночь двери и окна открыты. Отчего не смеют закрыть? Почему показывают, что ничего не прячут? Но чего нам с вами об этом думать? И чего об этом рассуждать? Что, нам за это заплатят? Дадут почетное гражданство? У них тут были дела, такие дела, которые пусть у нас не будут. Этот заикаться стал отчего? Три недели заикается. Так мы не хотим заикаться, мы лучше себе уедем с сундучками и с охраной.
В столовой двинули стулом.
— Скорей репетировать! — громко закричал Гуськин, отскочив от двери. — Вставайте скорее! Ей-Богу, одиннадцать часов, а они спят как из ведра!
Мы с Оленушкой под предлогом усталости просидели весь день у себя… Аверченко, антрепренер и актриса с собачкой приняли на себя беседу с вдохновенными «культуртрегерами». Ходили даже с ними гулять.
— Любопытная история, — рассказывал, вернувшись, Аверченко. — Видите тот разбитый сарай? Рассказывают, что месяца два тому назад здесь большевикам пришлось плохо и какому-то ихнему главному комиссару понадобилось спешно удирать. Он вскочил на паровоз и велел железнодорожнику везти себя. А тот взял да и пустил машину полным ходом в стену депо. Большевик заживо сварился.
— А тот?
— Того не нашли.
— Может быть… это и есть наш хозяин?..
Бесконечно тянулся день, сумеречный, мокрый.
Мы забились в нашу «дамскую» комнату, туда же пришел и Аверченко. Точно по уговору, никто не говорил о том, что в настоящий момент больше всего волновало… Вспоминали о последних московских днях, об оставленной компании этих последних дней. Ни о настоящем, ни о будущем ни слова.
Как-то поживает «высокий (ростом) покровитель»? Все ли еще живет сердцем или снова зажил умом, с ударением на «у»?..
Я вспомнила, как накануне отъезда зашла попрощаться к одной бывшей баронессе. Застала я бывшую баронессу за очень нетитулованным занятием: она мыла пол. Длинная, желтая, с благородно-лошадиным лицом, сидела она на корточках и, прижав к глазам бирюзовый лорнет, с отвращением разглядывала половицы. В другой руке деликатно, двумя пальчиками, держала мокрый обрывок кружева и брызгала этим кружевом на пол.
— А вытирать я буду потом, когда мой валансьен [31] высохнет…
Вспоминали хлеб последних московских дней, двух сортов: из опилок, рассыпавшийся, как песок, и из глины — горький, зеленоватый, всегда сырой…
Аверченко взглянул на часы:
— Ну вот, скоро и вечер. Уж пять часов.
— Кажется, кто-то стукнул в окно, — насторожилась Оленушка.
Под окном Гуськин.
— Госпожа Тэффи! Господин Аверченко! — громко кричит он. — Вы должны непременно немножко пройтись. Ей-Богу, к вечеру нужно иметь свежую голову для звука голоса.
— Да ведь дождь идет!
— Дождь маленький, непременно нужно. Это я вам говорю.
— Он, может быть, хочет что-нибудь сказать, — шепчу я Аверченке. — Выйдите вперед и узнайте, один ли он. Если Робеспьер с ним, я не выйду. Я не могу.
Больше всего я боялась, что мне придется пожать руку этому Робеспьеру. Я могла отвечать на его вопросы, смотреть на него, но дотронуться — чувствовала, что не смогла бы. Такое острое истерическое отвращение было у меня к этому существу, что я не отвечала за себя, не могла поручиться, что не закричу, не заплачу, не выкину чего-нибудь непоправимого, за что придется расплачиваться не только мне самой, но и всей нашей компании. Чувствовала, что физического контакта с этой гадиной не вынесу.
Аверченко показался за окном и поманил меня.
— Не ходите направо, — шепнула мне хозяйка в сенях, делая вид, что ищет мои калоши.
— Идем посреди улицы, — шепнул Гуськин. — Мы себе гуляем для воздуха.
И мы пошли мерно и вольготно, поглядывая на небо — да, все больше на небо, — гуляем, да и только.
— Не смотрите на меня, смотрите себе на дождик, — бормотал Гуськин.
Огляделся, обернулся, успокоился и заговорил:
— Я таки кое-что узнал. Здесь главное лицо — комиссарша X.
Он назвал звучную фамилию, напоминающую собачий лай.
— X — молодая девица, курсистка, не то телеграфистка — не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая — как говорится, ненормальная собака. Зверь, — выговорил он с ужасом и с твердым знаком на конце. — Все ее слушаются. Она сама обыскивает, сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке, тут судит, тут и расстреливает. А когда ночью у насыпи, то это уже не она. И ни в чем не стесняется. Я даже не могу при даме рассказать, я лучше расскажу одному господину Аверченке. Он писатель, так он сумеет как-нибудь в поэтической форме дать понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой красноармеец иногда от крылечка уходит куда-нибудь себе в сторонку. Ну так вот, эта комиссарша никуда не отходит и никакого стеснения не признает. Так это же ужас!
Он оглянулся.
— Повернем немножко в другую сторону.
— А что насчет нас слышно? — спросила я.
— Обещают отпустить. Только комиссарша еще не высказалась. Неделю тому назад проезжал генерал. Бумаги все в порядке. Стала обыскивать — нашла керенку — в лампасы себе зашил. Так она говорит: «На него патронов жалко тратить… Бейте прикладом». Ну, били. Спрашивает: «Еще жив?» — «Ну, — говорят, — еще жив». — «Так облейте керосином и подожгите». Облили и сожгли. Не смотрите на меня, смотрите на дождик… мы себе прогуливаемся. Сегодня утром одну фабрикантшу обыскивали. Много везла с собой. Деньги. Меха. Бриллианты. С ней приказчик ехал. А муж на Украине. К мужу ехала. Всё отобрали. Буквально всё. В одном платье осталась. Какая-то баба дала ей свой платок. Неизвестно еще, пропустят ее отсюда или… Ой, да куда же мы идем! Вертайте скорей!