Николай Гумилев
Николай Гумилев читать книгу онлайн
Долгое время его имя находилось под тотальным запретом. Даже за хранение его портрета можно было попасть в лагеря. Почему именно Гумилев занял уже через несколько лет после своей трагической гибели столь исключительное место в культурной жизни России? Что же там, в гумилевских стихах, есть такое, что прямо-таки сводит с ума поколение за поколением его читателей, заставляя одних каленым железом выжигать все, связанное с именем поэта, а других — с исповедальным энтузиазмом хранить его наследие, как хранят величайшее достояние, святыню? Может быть, секрет в том, что, по словам А. И. Покровского, «Гумилев был поэтом, сотворившим из своей мечты необыкновенную, словно сбывшийся сон, но совершенно подлинную жизнь. Он мечтал об экзотических странах — и жил в них; мечтал о немыслимо-ярких красках сказочной природы — и наслаждался ими воочию; он мечтал дышать ветром моря — и дышал им. Из своей жизни он, силой мечты и воли, сделал яркий, многокрасочный, полный движения, сверкания и блеска поистине волшебный праздник"…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Э. Папля, оценивая содержание «Рая» именно как попытку «договора» лирического героя с Богом, демонстрацию «заслуг» в расчете на «толерантность», справедливо замечает, что идея «боговоздаяния» здесь существенно корректируется гумилевским «рыцарским этосом», т. е. особым, отличным от расхожего, пониманием «сакральной ценности» военного подвига (см.: Папля Э. Homo peregrinans в лирике Николая Гумилева // Николай Гумилев. 1886–1986. Berkeley, 1987. Р. 217). Другими словами, война, которую вела Россия и в которой принимал участие сам Гумилев, поразила его воображение настолько, что он был готов признать за событиями Первой мировой войны некий особый «метафизический статус», оправдывающий всех участников, независимо от их личных грехов, как свершителей «высшего замысла»:
Русские воины мировой войны рисуются здесь новыми крестоносцами. Их благословляет уже не папа Урбан II, но Сам Господь, не Годфруа Бульонский и Петр Пустынник ведут их в бой, а Силы Небесные —
Ясно, что, коль скоро авангард тех крестоносцев, мало чем отличавшийся от разбойничьих шаек, все-таки получил от Рима полное отпущение грехов, то русские солдаты — авангард мирового «крестового похода» — тем более оправданы «пред лицом Бога». «Войну он принял с простотою совершенной, с прямолинейною горячностью, — вспоминал хорошо знавший Гумилева А. Я. Левинсон. — Он был, пожалуй, одним из тех немногих людей в России, чью душу война застала в наибольшей боевой готовности. Патриотизм его был столь же безоговорочен, как безоблачно было его религиозное вероисповедание» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 215).
Однако, если война «освящает» всех ее участников, то естественно предположить, что войско «новых святых» конечной целью своей имеет, подобно всем «крестоносцам», — завоевание Иерусалима, но не земного, как в 1095 году, а — Небесного. Апокалипсические мотивы отчетливо присутствуют в ранних военных стихах Гумилева, в частности, — в его посвящении новорожденному сыну М. Л. Лозинского, появившемуся на свет в день вступления России в войну:
В другом стихотворении («Сестре милосердия»), воспевающем «здоровье духа», в финале, при желании, можно видеть отголосок «русофильских» хилиастических мотивов, традиционных для эсхатологии «соловьевцев»:
Здесь, впрочем, присутствует некий «терминологический» нюанс.
Ахматова свидетельствовала, что «у Николая Степановича есть период […] “русских” стихов — период, когда он полюбил Россию, говоря о ней так, как француз о старой Франции. Это — стихи “от жизни”, пребывание на войне дало Николаю Степановичу понимание России — Руси. Зачатки такого “русского Гумилева” были раньше — например, военные стихи “Колчана”, в которых сквозит одна сторона только — православие, но в которых еще нет этих тем» (Лукницкая В. К. Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л., 1990. С. 164–165). Свидетельство Ахматовой крайне ценно, ибо вообще-то в поэзии Гумилева «Русь» всегда противопоставляется «России» — в пользу последней.
С понятием «Руси» в творчестве Гумилева всегда связывается либо язычество, либо сектантская, «распутинская» оргиастическая ересь, т. е. та «русская дикость», которая так умиляла Блока и к которой Гумилев не испытывал никогда ни малейшей симпатии. Для Гумилева «Русь» — «славянская, печенежья», пребывающая «в томительных бредах» («Швеция»), «дикая, «омут бездонный» («Франция»), «лесная» («Змей») и т. п. С другой стороны, понятие «России» — одно из центральных позитивных понятий в творчестве Гумилева:
В стихотворении «Старые усадьбы» рисуется картина столкновения двух культур, «Руси» и «России», полу-языческой, полухристианской «лесной» крестьянской вольницы, — и обитателей «старых усадеб», проживающих «тихим и безмолвным» православным житием (из Просительной ектении):
«Русь» выступает здесь как «волшебница суровая», исподволь отравляющая православную жизнь «России» темным, оргийным хмелем, — нечто страшное, роковое, от чего хочется «бежать». «Гумилев, — писал H.A. Оцуп, — выражал чувства русского европейца, осознавшего прелести родной страны, но ненавидевшего ее невежество» (Оцуп H.A. Николай Гумилев. Жизнь и творчество. СПб., 1995. С. 139). «Невежество» — слабо сказано, коль скоро речь идет о том дремучем, «зоологическом» язычестве, и которое ассоциируется в творчестве Гумилева этих лет с образом бредущего по непролазным, тайным дорогам из сибирских лесов в «гордую столицу» мужика-медведя Распутина: «Шел тот же свинцово-серый дождь и дорога блестела, как широкая река. Все попряталось: собаки, куры, коровы, и в этом унылом запустенье по дороге со стороны Урала медленно и неуклонно двигалась какая-то темная туша, действительно похожая на вставшего на дыбы медведя. […]… Он с каждым шагом уходил выше колена в топкую грязь и с каждым шагом вырывал ногу, словно молодое деревцо, и, несмотря на это, пел задорно, громко и невнятно… “Ой, други, ой, милые, кистеньком помахивая”. Огромный рост и черная курчавая борода, закрывавшая до половины его грудь, делали его похожим на крылатых полулюдей-полубыков Ассирии» («Веселые братья»).
Вот образ «Руси» у Гумилева.
Если верить на слово Ахматовой — а приходится это делать, ибо, повторяем, в творчестве Гумилева ясных указаний на что-либо подобное просто нет, — в первые годы войны противопоставление «России» и «Руси» перестало им сознаваться. Это — несомненный признак возникновения хилиастических грез о «тысячелетнем царстве святых», могущем возникнуть «на полях моей родной страны», ибо поминание именно «Руси» как средоточия провиденциальных «энергий», долженствующих преобразить мир в «новый рай» («духа музыки», если говорить языком Блока), — характерная черта эсхатологического «историософского жаргона» Серебряного века. Однако в миросозерцании Гумилева это «смещение понятий» — лишь эпизод, не оказавший существенного влияния на творчество, но сообщивший Николаю Степановичу ценнейший, хотя и весьма трагический, духовный опыт.