Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей читать книгу онлайн
Взросление ребенка и московский интеллигентский быт конца 1920-х — первой половины 1940-х годов, увиденный детскими и юношескими глазами: семья, коммунальная квартира, дачи, школа, война, Елисеевский магазин и борьба с клопами, фанатки Лемешева и карточки на продукты.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А еще тогда были танцы. Для меня это было открытие. Танцевали только девочки, друг с другом. Мальчики, возможно, ушли, потому что я не чувствовала смущения. Девочки показали мне простой шаг медленного фокстрота. Играл патефон, и под одну и ту же песенку с очень простым ритмом девочки «водили» меня, то есть танцевали за кавалера. Я была в совершенном восторге, это движение под музыку доставляло огромное наслаждение. Почему меня не отдали заниматься гимнастикой в Дом ученых? Ни малоподвижная мама, ни ничего нового не любящая Мария Федоровна не понимали, какого удовольствия меня лишали. Это могло бы быть очень важно для моего будущего, в обе стороны, улучшения и ухудшения.
Вот слова песни, тогда популярной, которая была на пластинке:
Дома я все время танцевала одна, напевая эту песенку. Я читала или слыхала, что люди танцуют со стулом, и пробовала так танцевать, но у меня ничего не получилось.
Дядя Ма узнал про мое увлечение и решил учить танцам. У него был патефон, снаружи он выглядел как маленький голубой чемодан. Патефон заводился ручкой. Дядя Ма тщательно, старательно протирал тряпочкой каждую пластинку. Он приглашал нас всех к себе, и мы слушали музыку. По-моему, на маму музыка не производила такого впечатления, как на меня и Марию Федоровну. Мы слушали романсы в исполнении певцов Большого театра, и Мария Федоровна выражала свое отношение к музыке и исполнению. Она громко возмущалась тем, что певец произносил «чугунные перилы», считая это безграмотностью и не смущаясь нарушением рифмы, но мама проверила: у Пушкина именно так написано. Как ни странно, Марию Федоровну очаровал новый, неизвестный ей инструмент — гавайская гитара. У дяди Ма из классической музыки были оперные арии и романсы, из популярной — танцевальная музыка и эстрадные песни, с каким-то выбором, о котором я сейчас не могу судить. Были у него и «Интернационал», и «Широка страна моя родная», и «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» [155] — скорее в порядке добровольной самозащиты.
Дядя Ма всю жизнь, с молодости, играл в теннис, а будучи уже лет под сорок, увлекся тогдашними танцами. Он ходил в Дом ученых в качестве родственника мамы (а мама туда не ходила) и в соответствующем кружке изучал эти танцы досконально. Дядя Ма был несчастливым человеком: не знаю, сознавал ли он это, во всяком случае не показывал вид, что сознает. Я теперь вижу его жизнь, отбросив обиду на то, что он меня не любил, и насмешливость, которой я защищалась от отсутствия этой любви. Он был пессимистом, но радовался жизни во многих частных ее проявлениях. Он был «неприспособлен к жизни», но устроил себе жизнь по-своему и не погиб. Мария Федоровна называла дядю Ма «старым холостяком» (она находила его красивым, а мое детское восхищение его красотой угасло). Дяде Ма очень нравились молоденькие девушки и женщины, но, боюсь, они не отвечали ему взаимностью, и для него все ограничивалось объятиями во время танцев. Он не был донжуаном-победителем, а мог бы быть. Что-то в нем было сломано, испорчено, то ли сильной, пусть эгоистичной, привязанностью к матери, то ли еще чем-то. И успехи сестры в науке принижали, как мне сейчас кажется, его.
Я танцевала ради танцев, не ради партнера; я и не понимала, что можно танцевать ради общения с партнерами. От дяди Ма так пахло, как ни от кого другого. Не то чтобы грязным костюмом или грязным телом, нет, и потом не пахло, пахло чем-то спертым, непроветриваемым. Дядя Ма старался научить меня правильной манере танцевать и некоторым фигурам. Я была не очень способной ученицей, но и не безнадежной, хотя не могла следовать сложным ритмам. Мне и нравилось и не нравилось танцевать так с дядей Ма, я чувствовала себя принужденно. И осталось впечатление шарканья ног.
Я стала ходить в школу одна. Обратно мы часто шли вместе с Бетой (Елизаветой) Тарабриной, она жила еще дальше меня, в переулке позади консерватории. Она была намного выше меня, с острым носиком, маленькими темными глазами; маленький для ее лица (как и глаза) рот красиво двигался при болтовне. Разговор Беты отличался оттого, к какому я привыкла. Она говорила со мной откровенно (не бог весть о чем) так, как со мной обычно не говорили ни дети, ни взрослые. Мать Беты спросила меня, рада ли я, что учусь во вторую смену. Я сказала (и не соврала), что нет, потому что день разбивается. Она сказала: «А мы с Ветой рады, нам трудно вставать рано». Я поразилась такому признанию, как могла мать Веты потакать ее слабостям и признаваться в своих?
Весной на переменах нас выпускали во двор, и мы, девочки, играли в салочки, прятки, прыгали через веревочку. И у меня было чувство, что я хуже других и могу постоянно оказываться хуже всех, и я старалась, чтобы этого не получалось, и старания мои были не напрасны, но они портили мне удовольствие. Я не чаще всех задевала веревку, когда прыгала через веревочку, а один раз мне пришлось всех «выручать», прыгая сколько-то раз «пожар», то есть через очень быстро вертящуюся веревку. Женя Макарова сказала, когда я начала прыгать: «Она не выручит», а когда я благополучно отпрыгала, она сказала: «Медленно вертели», то есть подлаживались под меня, под мою слабость, хотя какой им был смысл подлаживаться: раз я «выручила», им пришлось продолжать вертеть веревку до следующего «пожара».
Это Женя Макарова начала шушукаться, шептаться с девочками на физкультуре, когда я сказала, что не освобождаюсь от физкультуры, имея в виду, что «оно» у меня не совпадает с этими уроками, а она, видно, поняла так, что у меня совсем «этого» нет. Я ненавидела это шушуканье, шептанье в присутствии того, о ком шепчутся, и сама никогда так не делала, считая это обидным для других. Надо сказать, что в этом отношении мои чувства совпадали с наставлениями Марии Федоровны, учившей, что «шептаться в обществе» неприлично.
Светловолосая Женя Макарова с маленьким, но неправильным носом, со ртом с опущенными вниз уголками, с большим лбом мне казалась некрасивой, а Мария Федоровна сказала: очень хорошенькая. Определенность черт лица, тип лица, напоминавший античный, итальянский, тип лица моей мамы были для меня признаками красоты, и я не ощущала красоту лиц с мягкими чертами.
А Света Барто больше не приглашала меня к себе.
При всем том я не унывала.
Мария Федоровна дала мне такую свободу (может быть, ей не перед кем стало за меня отвечать, но это вряд ли, просто ее не хватало на все), что отпустила с Золей кататься на лыжах в Сокольники. Мы ехали туда на трамвае, потому что в метро с лыжами не пускали, и стояли на задней площадке. Кататься было весело, тем более что я каталась лучше Золи, съезжала с крошечных горок, а Золя боялась. Хотя мы никуда далеко не уходили, как-то не было кругом никакого народу, а страшно не было. Я была в своей шубенке, а Золя в лыжном костюме грязно-желтого цвета. Когда мы ехали обратно на площадке трамвая, разрумянившаяся Золя была очень хороша, все любовались ею, и я тоже, без зависти и соперничества. Я признавала красоту и поклонялась красоте, но не у всех я ее признавала.