Господин Пруст

Господин Пруст читать книгу онлайн
Лишь в конце XX века Селеста Альбаре нарушила обет молчания, данный ею самой себе у постели умирающего Марселя Пруста.
На ее глазах протекала жизнь "великого затворника". Она готовила ему кофе, выполняла прихоти и приносила листы рукописей. Она разделила его ночное существование, принеся себя в жертву его великому письму. С нею он был откровенен. Никто глубже нее не знал его подлинной биографии. Если у Селесты Альбаре и были мотивы для полувекового молчания, то это только беззаветная любовь, которой согрета каждая страница этой книги.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
Тогда он возвратился до крайности изнуренный, часов в пять или шесть вечера, и попросил Одилона подняться вместе с ним. Со мной еще сидела сестра Мари — значит, было не так поздно, иначе она пошла бы уже спать.
Возвращаясь домой, г-н Пруст часто проходил через большую гостиную, будуар и потом к себе в комнату, но никогда не останавливался в гостиной и тем более не садился там. А на этот раз, не дожидаясь, пока я сниму с него шубу (значит, была плохая погода), он пошел в гостиную и как был в шубе, так и опустился в кресло. Этого я никогда не забуду, до самой смерти.
Он склонился немного набок, и с обеих сторон свисали полы расстегнутой шубы. Казалось, силы совершенно оставили его. Я никогда еще не видела у него на лице выражения такой тоски.
До сих пор так и вижу всех нас четверых, словно запечатленных на картине. Мари оставалась в прихожей, Одилон стоял на пороге гостиной, а я была в двух шагах от г-на Пруста.
Войдя, он сказал:
— Я собирался опять ехать и поэтому просил Одилона подняться вместе со мной. Но я так устал, что даже не знаю, смогу ли...
Мы все молчали, он говорил, закрыв глаза. Наконец Одилон решился сказать:
— Сударь, не удивительно, что вы так утомлены, нельзя же совершенно ничего не есть. Позвольте я привезу вам нежного цыпленка, и Селеста приготовит его. Всего несколько кусочков, и к вам возвратятся силы.
Г-н Пруст открыл глаза и обвел всех нас взглядом. У него было выражение такой печали, но в то же время мягкости и любви, что нам стало невыносимо больно. Он ответил мужу:
— Вы правы, Одилон, поезжайте за цыпленком, но только для вас троих, вам надо позаботиться и о себе...
И добавил с разрывающей душу нежностью:
— Ведь я вас так люблю. Вы как мои дети. Потом, обернувшись ко мне:
— Пожалуй, я никуда не поеду, а лучше лягу в постель. И попросил Одилона:
— Дорогой Одилон, сделайте одолжение, побудьте еще здесь на всякий случай.
Но ему так ничего и не понадобилось, и я не припомню, чтобы он позвал меня в тот вечер для разговоров.
О трех последних месяцах его жизни не постеснялись насочинять всяческие романы — я уже упоминала об этом, но хочу, чтобы правда все-таки сохранилась. Говорили, будто у него часто случались обмороки, он не мог встать с постели и валился на пол; будто с ним были также припадки, когда он терял дар речи, у него затемнялось сознание и совсем отказывали память и зрение; будто ему уже представлялось, что его болезнь происходит от втекающего через щели в камине газа... да мало ли что! Сколько всяческих историй, столько же преувеличений и выдумок.
Мне, конечно, известно, что в своих письмах он ссылался на обмороки и недомогания. В самом начале книги я уже объясняла, в чем тут дело. За последние месяцы он более чем когда-либо экономил силы ради своей книги. Полагаю, в большинстве случаев это были лишь отговорки, чтобы отклонить просьбы о посещениях или оправдать свою задержку с ответом на письмо.
Стоит ли повторять — если бы он упал у себя в комнате, это было бы невозможно скрыть. А если у него якобы случались затруднения с речью и выпадение сознания, значит, он общался со мной только в минуты просветления? И какая мне нужда все скрывать и говорить неправду? Разве во всем этом было бы хоть что-то позорящее г-на Пруста? Но ведь самое характерное для него заключалось именно в том, что он до последнего вздоха сохранял полное самообладание.
Об утечке угарного газа никогда и речи не было. С самого начала на улице Гамелен просто не топили, поскольку сразу же обнаружилось, что дым из камина идет в комнату.
Конечно, именно из-за этого ледника, когда он часами работал в холодную погоду, лежа без движения и обогреваясь только рубашками и «бутылками», его ослабленный организм и подхватил осенью 1922 года грипп.
Говорили, что в то время к нему с новой силой возвратилась астма. Скорее всего, и это относится к разряду «романов». Несомненно лишь то, что он вполне осознавал, насколько слабость все больше и больше овладевает им. Он стал еще сильнее бояться микробов. Именно в эти последние месяцы г-н Пруст велел мне купить длинный металлический ящик, где в формоле дезинфицировалась вся приходившая почта.
В начале октября он в последний раз выехал в большой свет к графу и графине де Бомон, где собирался весь Париж. Это было то самое высшее общество, к которому он так стремился в молодости и агонию которого только один он, может быть, и предчувствовал.
Как я сожалею, что не сохранила никаких воспоминаний об этом званом вечере, потому что в то время он ничем не отличался от всех других. Не знаю, ощущал ли г-н Пруст свой приход туда как прощание. Он ничего не говорил, и по нему ни о чем нельзя было догадаться. Только сказал мне, что опять простыл.
Но, выезжая в тот вечер, г-н Пруст уже вступил в преддверие самой смерти.
XXX
ВРЕМЯ ОСТАНОВИЛОСЬ
Г-н Пруст чувствовал приближение смерти, а я все еще была убеждена, что он доживет до глубокой старости. Но даже близкие к нему люди не могли поверить в его раннюю кончину, ведь все уже привыкли, что он так давно болел. И прежде всего я сама, которая все время жила рядом с ним и собственными глазами видела, как он, все превозмогая, играет со смертью. Быть может, у нас с ним было то общее в характерах, что мы начинали понимать безвыходность положения, только стукнувшись лбом в тупик.
Но с того дня, когда болезнь в этом несчастном изнуренном теле стала резко ухудшаться, я уже не смыкала глаз. Мне говорили, что я семь недель не ложилась в постель, но сама этого ничего не помнила: он страдал, и меня обуревало только одно чувство — сделать все, что хотя бы немного облегчило его мучения.
Он уже совсем не спал. Если его не сотрясали приступы кашля или астмы, г-н Пруст работал, преследуемый страхом задержать корректуры «Пленницы» для «Нового Французского Обозрения». Он постоянно звонил, просил то горячую «бутылку», то рубашку или еще что-нибудь — книгу, тетрадь, листки для подклейки, и я сновала взад-вперед. А потом надо было звонить доктору Бизу и профессору Роберу Прусту (как брату, а не врачу); приходилось бегать по лестнице то вверх, то вниз. Я согревала молоко и готовила кофе. Ему хотелось компота, и нельзя было заставлять его ждать ни минуты. Потом он просил холодного пива, и я посылала Одилона. Но что значила моя усталость рядом с его страданиями?
Эти последние недели были как длинный туннель без дня и ночи — лишь один полумрак со слабым светом зеленой лампы, среди которого уже столь явственно проступали все черты неизбежного конца.
Вокруг всего этого насочиняли множество басен и просто глупостей, приписывая мне искаженные или вовсе не произносившиеся слова. До сих пор я еще ничего не говорила обо всех этих делах, ведь г-н Пруст, как и при жизни, видел меня, знал мои истинные мысли и не сомневался в том, что я не предам его.
Но сегодня, уже на пороге иного мира, одна мысль об остающихся сомнениях и неправде для меня непереносима и я должна раз и навсегда подтвердить: то, что написано на последующих страницах, — доподлинная истина, которую я многократно перепроверяла, чтобы убедиться в ее абсолютном соответствии действительно бывшему. Это даже не свидетельство, это мое завещание.
Как я говорила, все началось с легкого гриппа, который усугубился еще и простудой, подхваченной при его возвращении с приема у графа и графини Бомон. Но еще раньше необыкновенная сопротивляемость его организма стала ослабляться: я с трудом уговорила г-на Пруста поехать на день рождения племянницы Сюзи, убеждая в том, что иначе он обидит и брата, и еще больше саму Сюзи, так ждавшую его. Потом, когда ему стало хуже, я вызвала профессора Робера Пруста, который нашел брата явно отечным.
Но теперь я понимаю, что его здоровье ухудшалось уже в течение года, и самым показательным была голландская выставка 1921 года, когда ему стало нехорошо перед картинами Вермеера, хотя потом он и пытался представить все так, будто в этом виновата только музейная лестница.