Мой отец Соломон Михоэлс
Мой отец Соломон Михоэлс читать книгу онлайн
Первый в истории Государственный еврейский театр говорил на языке идиш. На языке И.-Л.Переца и Шолом-Алейхема, на языке героев восстаний гетто и партизанских лесов. Именно благодаря ему, доступному основной массе евреев России, Еврейский театр пользовался небывалой популярностью и любовью. Почти двадцать лет мой отец Соломон Михоэлс возглавлял этот театр. Он был душой, мозгом, нервом еврейской культуры России в сложную, мрачную эпоху средневековья двадцатого столетия. Я хочу рассказать о Михоэлсе-человеке, о том Михоэлсе, каким он был дома и каким его мало кто знал. Однако жизни вне театра - до определенной поры - ни у него, ни, соответственно, у нас не было. Поэтому даже самые первые мои воспоминания связаны с театром
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Эта роль, сыгранная Зускиным в возрасте двадцати трех лет, сразу принесла ему широкую известность и любовь зрителя. Однако, большому успеху Зускина в» Колдунье» предшествовал тяжелый и мучительный труд. Вот что он сам пишет об этом периоде в тех же воспоминаниях: «Вспоминаю зиму двадцать второго года. Я уже полгода на сцене! На сердце у меня нелегко. В еврейскую театральную школу в Москве я приехал учиться с далекого Урала. В студии я учился всего несколько месяцев, меня сразу же приняли в театр и дали роль в спектакле Шолом — Алейхема. Я все думал о том, что от меня требовал режиссер, день и ночь репетировал. Режиссер велел мне кричать — я кричал до хрипоты. Требовал разных движений — я с утра до ночи занимался физическими упражнениями. Но внутренне я оставался холоден, я ничего не понимал, я не понимал как актер подходит к роли. Я решил, что актер из меня не получится, и я должен уйти из театра. С такими мрачными мыслями я носился долгое время. Однажды после спектакля я забрался в уголок фойе. Долго я так сидел, углубившись в свои мысли. Вдруг кто‑то положил руку мне на голову. Я поднял глаза — передо мной стоял Михозлс.
«Давно я слежу за тобой, — обратился он ко мне. — Скажи, что с тобой происходит? Расскажи, что тебя волнует?..» Я излил перед ним всю горечь, накопившуюся на душе.
Михоэлс очень внимательно меня выслушал, взял за руки, посадил возле себя, и мы долго беседовали. За эту ночь прошел университет актерского мастерства. На конкретных примерах моей работы Соломон Михайлович показал мне мои ошибки, объяснил, как их избежать, разъяснил общие принципы актерского мастерства, обещал взять надо мной опеку. С этого момента началась моя актерская жизнь».
Зускин рассказывает здесь о поре своей актерской юности. Мне же помнятся, естественно, гораздо более поздние времена, когда он, уже зрелый и знаменитый, все так же мучался сомнениями, не верил в собственные силы, искал единственное верное решение образа и, найдя его, радовался каждому штриху.
Но, когда он появлялся на сцене, зрителей сразу же очаровывала зускинская легкость, четкость его пластики, простота и выразительность, мелодика речи, которые отличали его работу. Никто не мог догадаться сколько мучительного труда вложено в эту роль.
Увидеть смешное и довести это смешное до гротеска — в этом заключалась природа его, зускинского юмора.
У папы же юмор являлся скорее мировоззрением, жизненной позицией. Смешное он видел в несообразности ситуации. А юмор, по его мнению, это уже оценка этой ситуации, вернее, этой несообразности. В жизни он улавливал комичное в самой драматической ситуации. Обращая юмор в первую очередь на себя, он мог одним словом или даже интонацией, разрядить самую напряженную обстановку.
Почти в каждом образе, за исключением, пожалуй, Лира, трагическую ситуацию он решал комическими средствами, снимая, таким образом, излишний драматизм и сентиментальность. По его собственному признанию жанр трагикомедии был ему ближе всего.
Как‑то, году в сороковом, отца пригласили в ВТО [1] прочитать лекцию о» природе смешного». Он отказывался, просил меня объяснить, насколько он занят, «придумать что‑нибудь». Но ничего не помогло и, набросав на клочке бумаги, по своему обыкновению, несколько общих соображений, он отправился выступать.
Я почему‑то на вечер опоздала и, войдя в зал, услышала как папа говорит, что» человек, обладающий юмором, увидит смешное там, где другой останется глубокомысленным и серьезным. Я лично больше всего ценю юмор, обращенный на себя, хотя по опыту знаю, как это порой бывает трудно».
В это время я обратила внимание на какого‑то юношу, который, слегка согнувшись, чтобы не мешать, пробирался по залу к эстраде. Сзади на его брюках аккуратно примостился кусочек торта с кремом. Мне это показалось смешно, я громко хихикнула, и тут же услышала сердитый голос отца: «Кому неинтересно, может выйти из зала!«Конечно, весь мой смех моментально испарился. После выступления я зашла за кулисы. Отец был окружен толпой. Заметив меня, он бросил строгий взгляд в мою сторону, и я осталась стоять в дверях. Наконец, мы отправились домой. В лифте папа сердито сопел, не глядя на меня. Тогда я рассказала как в зале наглядно продемонстрировалась его теория, и он расхохотался гораздо громче, чем это сделала я в зале.
Несмотря на разный подход к роли, разное понимание юмора, Зускин и Михоэлс были непревзойденными, неповторимыми партнерами.
Им обоим чрезвычайно посчастливилось. Зускин встретил партнера, для которого чувство второго человека было врожденным, а Михозлс нашел в Зускине продолжение своего брата, которого надо защищать, ограждать от грубого вмешательства жизни. И смерть их, как и жизнь, была подтверждением их судьбы» близнецов».
ДОМ НА СТАНКЕВИЧА
В доме на Станкевича Зускины жили на первом этаже. Впервые я попала к ним только в тридцать третьем году, до этого мое общение с актерами ограничивалось лишь стенами нашей квартиры. В перерыве между спектаклем и репетицией они приходили домой, и на кухне происходили» производственные совещания». Например, актер Миша Штейман, в молодости изучавший сапожное ремесло у своего отца, горячо доказывал Авреймеле Шидло, что тот не имеет права браться за роль, так как у автора сказано, что его герой говорит высоким голосом, тогда как у него, Шидло, голос чрезвычайно низкий. Лично я думаю, что идея пойти в актеры возникла у Шидло именно из‑за его удивительно глубокого мефистофельского баса. Правда, он обладал еще и высоким ростом, что, по его мнению, тоже способствовало сценической карьере.
Любое недоразумение между деятелями искусства вызывало немедленную реакцию их жен, которые защищали интересы своих мужей сковородочными дуэлями.
Шестнадцать примусов, споры жен, плач детей — все это сейчас, когда я вспоминаю, кажется мне адом из плохонькой комедии. Если кухня была адом, то квартирка за кухней, где жили мои родители, наверное была чистилищем. После бурной сцены на кухне, к моей маме забегали по очереди спорящие стороны, и каждая, поливая слезами и проклятиями противницу, доказывала свою правоту.
Мама с тихой спокойной улыбкой выслушивала их, и с удивительным тактом, не принимая ничьей стороны, пыталась примирить разбушевавшихся дам. А поздно ночью, когда папа возвращался после спектакля, она со смехом рассказывала ему о дневных сражениях.
Но и папа, в свою очередь, имел чем поделиться.
Он сидел у себя в кабинете, когда к нему явилась актриса Ида Абрагам, жена того самого актера, который сообщил в свое время папе об открытии еврейской студии. Мы в детстве звали ее» мегера». В кухню она не входила, а врывалась. Огромная, с копной мелко вьющихся седых волос, она вечно совала свой совиный нос в соседские кастрюли.
Вот так она ворвалась в кабинет Михоэлса и с порога потребовала, чтобы ей дали роль молоденькой девушки. Отец встал из‑за стола и спокойно предложил ей сесть.
— Нет! Этим вы меня не купите! Отвечайте, дадите вы мне роль Миреле или нет?!
— Но вы и так уже получили ведущую роль мачехи, — вежливо возразил Михозлс.
— Вы издеваетесь надо мной! — взревела» мегера» и, схватив со стола мраморную чернильницу, запустила ее в голову моему отцу.
— Итак, можно считать, что я сегодня заново родился, — закончил папа.
«Мегера» со своим мужем Ной Львовичем занимали комнату на нашем этаже. Детей у них не было, зато жила крохотная противная собачка по имени Гера, которую мы звали Гера Ноевна, за что нам влетало от родителей.
В этот период, к которому относятся мои самые ранние воспоминания, почти у всех актеров уже были дети, и длиннющий темный коридор нашей квартиры постоянно сотрясал детский рев. Ванная комната была одна на всех, и каждый день на ее облупившихся дверях вывешивалось объявление: «Сегодня с шести до семи купается Адик Штейман. С семи до восьми Толик Шидло» и так далее.