Феномен Солженицына
Феномен Солженицына читать книгу онлайн
Литература о Солженицыне огромна. Это горы книг, статей, научных трудов, диссертаций, восторженных и полемических откликов. Казалось бы, какой простор для самых разнообразных взглядов, трактовок,эстетических, философских и политических интерпретаций роли и места писателя в литературной и общественно-политической жизни страны и мира. На самом деле, однако, особого разнообразия тут не наблюдается. Вся эта литература аккуратно делится на две противостоящие друг другу категории. Одна – это апологетика (если речь о творчестве «великого писателя земли русской» –коленопреклонение и восторг, если о его биографии – нимб пророка и гения, не жизнеописание, а – житие). И – другая, противоположная:разоблачения, глумления, памфлеты, а то и пасквили.Книга Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына» – едва ли не единственная, автор которой поставил перед собой задачу дать серьезный и по возможности объективный анализ как художественной, так и мировоззренческой эволюции (лучше сказать – трансформации) писателя.Но можно ли сохранить объективность, выясняя свои отношения с человеком,сыгравшим огромную – и совсем не простую – роль в твоей жизни?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Совмещается просто.
«По ту сторону таланта» – это о таланте писателя, художника. А то, что в Солженицыне гениально, лежит совсем в другой области, в другой жизненной сфере. Эта бешеная целеустремленность Солженицына, в которой выразилась пресловутая его гениальность, была не просто несовместима с его художественным даром. В конечном счёте именно она этот – немалый – его художественный дар исказила, задавила, а потом и разрушила.
Энергия заблуждения
Это выражение принадлежит Л. Н. Толстому.
Впервые, кажется, он употребил его в письме Н. Н. Страхову, написанном в апреле 1878:…
Отчегонапрягаться?Отчего вы сказали такое слово? Я очень хорошо знаю это чувство – даже теперь последнее время его испытываю: всё как будто готово для того, чтобы писать – исполнять свою земную обязанность, а недостает толчка веры в себя, в важность дела. Недостаетэнергии заблуждения,земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя. И нельзя начинать. Если станешьнапрягаться,то будешь не естествен, не правдив…
(Л. Н. Толстой. ПСС. Том 62. М. 1953. Стр. 410–411)
Один из самых глубоких исследователей творчества Л. Н. Толстого Б. М. Эйхенбаум соединил это высказывание Льва Николаевича с другим, которое тот обронил в написанном четырьмя годами раньше письме графине А. А. Толстой:…
Вы говорите, что мы как белка в колесе. Разумеется. Но этого не надо говорить и думать. Я по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut de ces pyramides 40 si?cles me contemplent [1]и что весь мир погибнет, если я остановлюсь.
(Там же. Стр. 130)
Это сближение дало исследователю повод посвятить этой теме специальную работу о творческих стимулах Л. Толстого и назвать эти стимулыгероическими….
Толстой не хочет соглашаться, что мы «как белка в колесе»… В противовес формуле «как белка в колесе» он приводит слова Наполеона, сказанные в Египте… Но следом за этой формулой приводится другая, ведущая свое происхождение из философии Шопенгауэра и ещё более многозначительная: «Весь мир погибнет, если я остановлюсь». Толстой, оказывается, чувствует себя центром мира, его главной движущей силой – солнцем, от деятельности которого зависит вся жизнь. Как ни фантастичен этот стимул – он составляет действительную основу его поведения и его работы… Толстой может работать только тогда, когда ему кажется, что весь мир смотрит на него и ждет от него спасения, что без него и его работы мир не может существовать, что он держит в своих руках судьбы всего мира. Это больше, чем «вдохновение», – это то ощущение, которое свойственно героическим натурам.
Толстой, оказывается, недаром цитировал слова Наполеона. Он глубоко понимал его, одновременно и завидуя ему и презирая – не за деспотизм, а за Ватерлоо, за остров Святой Елены. Он осуждал его вовсе не с этической точки зрения, а как победитель побежденного. Совсем не этика руководила Толстым в его жизни и поведении: за его этикой как подлинное правило поведения и настоящий стимул к работе стоялагероика…
Толстой недаром любил войну и с трудом подавлял в себе эту страсть. Он и вне фронта вел себя как вождь, как полководец и был замечательным тактиком и стратегом в борьбе с историей, с современностью. Упорно отстаивая свою архаистическую позицию, он, со стороны и издалека, но тем более зорко, как бы в бинокль, вглядывался в малейшие движения эпохи, как полководец вглядывается в движения неприятельских войск, и соответственно этим движениям предпринимал те или другие действия. Ясная Поляна была для него удобным стратегическим пунктом: точкой, с высоты которой он оглядывал и измерял ход истории, жизнь и движения окружающего мира.
Кроме приведенной мной цитаты, у Толстого есть и другие признания, которые подтверждают именно этот, несколько страшный, но могучий образ.
(Б. Эйхенбаум. Творческие стимулы Л. Толстого. В кн.: Б. Эйхенбаум. О прозе. Сборник статей. М. 1969. Стр. 85)
Слово «героика», как и сравнение Толстого с Наполеоном, не кажется мне тут особенно удачным. Но со всем этим можно было бы согласиться (в конце концов, не так уж важно, как назвать стимулы творческого поведения Толстого, важно правильно их понять), если бы не одно обстоятельство:…
Основные жизненные и творческие стимулы Толстого раскрыты им самим с достаточной ясностью в монологе князя Андрея накануне Аустерлицкого сражения. Свой собственный душевный опыт Толстой вложил в своего героя, как он делал это постоянно: «Я никогда никому не скажу этого, но, боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно. И как ни дороги, ни милы мне многие люди – отец, сестра, жена, – самые дорогие мне люди, – но, как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать».
Вот то «тщеславие», от которого Толстой сам иногда приходил в ужас, не видя ему выхода, и от которого так страдали его семейные. Размышления об этой «непонятной страсти», которая не дает покоя и отравляет существование, заполняют уже юношеские дневники Толстого: «Я много пострадал от этой страсти – она испортила мне лучшие года моей жизни и навек унесла от меня всю свежесть, смелость, веселость и предприимчивость молодости»… Эта страсть не давала Толстому покоя до конца – до конца ему казалось и нужно было, чтобы сорок веков смотрели на него с высоты пирамид. Дневники С. А. Толстой наполнены жалобами на безграничное тщеславие и славолюбие Толстого,ради удовлетворения которого он готов забыть всё и всех.
На деле это было, конечно, не простое тщеславие, которым страдают мелкие натуры, а нечто гораздо более сложное и серьезное. Это было ощущение особой силы, особой исторической миссии. Это была жажда не только власти и славы, но и героического поведения, героических поступков. «Весь мир погибнет, если я остановлюсь» – вот настоящая формула этой героики.
(Там же. Стр. 86)
Получается, что этот главный стимул, заставляющий Толстого творить, – индивидуальное, сугубо личное его свойство. Даже неслыханная, ни с чьей другой не сравнимая, уникальная продуктивность Толстого – прямой результат этой героики, этого героического начала, побуждающего его творить:…
Когда несколько лет тому назад решено было приступить к изданию полного собрания сочинений, дневников и писем Льва Толстого, то оказалось, что для этого нужно не менее 90 больших томов. Такие размеры необычны для русской литературы. Мы привыкли, что сочинения наших классиков помещаются самое большее в 15–20 томах. Девяносто томов – это больше, чем Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Если это перевести на печатные листы, то получится около трех тысяч листов! А если считать по страницам, то их окажется около пятидесяти тысяч!
Но впечатление будет ещё более грандиозным и необычным, если увидеть все это в рукописях. Первое ощущение редактора, приступающего к работе над рукописями Толстого, – паника. Как бы ни был велик его опыт по редактированию других классиков – все равно: взявшись за Толстого, он испугается. Он берет небольшую вещь– «Крейцерову сонату», которая в печати занимает около пяти печатных листов: ему приносят целый тюк рукописей: 800 листов. Он берет совсем маленькую вещь – «Разрушение ада и восстановление его»; ему дают 400 листов, исписанных рукой Толстого или испещренных его поправками. Редактор начинает раскладывать эти листы, чтобы выяснить последовательность редакций: этих редакций получается 10, 15, 20. А что делать с такой вещью, как «Воскресение»? Рукописи этого романа занимают целый сундук.
(Там же. Стр. 77)
Разве мог бы он всё это осуществить, если бы время от времени не накатывала на него, не овладевала им пресловутаяэнергия заблуждения?
Получается, стало быть, что и она, эта до глубокой старости не покидавшая его энергия, тоже – индивидуальное, сугубо личное, изначально ему присущее свойство его героической натуры.
Но сам Толстой в это словосочетание вкладывал совсем другой смысл.