Записки последнего сценариста
Записки последнего сценариста читать книгу онлайн
Интригующее название своей книги А.Гребнев объясняет тем, что кино становится все более `режиссерским` и коммерческим, где роль сценариста сводится, по сути, к написанию реплик. А еще недавно сценарий существовал как полноценное литературное произведение.Такое интересное произведение со своим сюжетом и лирической, раздумчивой интонацией представляет и эта книга кинодраматурга - автора сценариев известных фильмов: `Июльский дождь`, `Утренний обход`, `Карл Маркс. Молодые годы`, `Прохиндиада`, `Успех`, `Петербургские тайны` и др. Еще один парадокс книги: автор критикует систему, при которой готовые сценарии проходили жесткую цензуру, и, тем не менее, в этих условиях было создано Великое кино. Книга интересна также тем, что на ее страницах Вы встретитесь с выдающимися мастерами советского кино - режиссерами А.Роммом, Ю.Райзманом, И.Пырьевым, С.Герасимовым, Г.Товстоноговым, Г.Панфиловым, В.Мотылем, коллегами по сценарному цеху А.Каплером, Е.Габриловичем, Г.Шпаликовым, Ю.Визбором, А.Галичем, актерами Л.Утесовым, О.Борисовым, А.Папановым, Е.Леоновым, Е.Лебедевым, Е.Евстигнеевым, Л.Гурченко, А.Калягиным, Л.Филатовым, писателями Б.Пастернаком, И.Сельвинским, А.Арбузовым, В.Катаевым, К.Симоновым, Б.Окуджавой…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но это все впереди, как и бегство Манфреда, о чем я еще расскажу. Сейчас, в описываемое время, Альфред Шрадер - искренний патриот ГДР, друг и апологет Советского Союза, что подпитывается еще и фактами биографии. В 1942-м, семнадцати лет, он, солдат-новобранец, угодил в плен - и не где-нибудь, а под Севастополем, провоевав ровно один день. Годы плена он вспоминает с ностальгическим чувством: здесь он узнал и, как говорит, навсегда полюбил нашу страну. Население относилось к пленным без злобы, сердобольные русские женщины подкармливали их, "парни снабжали махоркой", как поется в старой арестантской песне. Кажется, это до сих пор впечатляет Альфреда. Кроме того, их еще основательно просвещали в каких-то специальных политшколах. Об одной из таких школ, где-то, кажется, в Караганде, рассказывал мне Андре Торндайк, тот, который "Русское чудо". Он тоже был в плену, а из школы вышел, по его словам, убежденным коммунистом и другом России. Такие вот чудеса.
Вечерами город мрачнел, улицы оказывались пустынными; в девять вечера вы могли быть чуть ли не единственным пассажиром, в полном одиночестве в поезде метро, как это случалось со мной. Своего топлива в ГДР не было, уголь покупали у поляков, нефть у нас или у румын; на улицах тускло горели фонари, в домах экономили электричество при помощи реле, включавших свет на лестнице ровно на минуту, чтобы ты успел подняться. Зато во всех квартирах в эти часы включены были телевизоры: восточные немцы дружно смотрели передачи оттуда, глушилок для телевидения еще не изобрели.
Скорее всего, по этой причине телевидение ГДР старалось не отстать от западного, выпуская вполне приличные, не хуже, чем "у них", детективы, а также допуская послабления в показе интимных отношений персонажей. С этим тут было посвободнее, чем у нас. В их фильмах спокойно заголялись, ложились в постель. Помню одну картину, где супруги, занимаясь любовью, объясняются, так сказать, в промежутках на темы производственные. Она ему говорит: ты не забывай, что я не только женщина, но и партийный функционер, облеченный ответственностью за то-то и то-то. А в другом фильме рассказано о двух приятелях-гомосексуалистах, живущих по разные стороны Стены и тяжело переживающих драму разлуки. Впрочем, фильмы, кажется, не телевизионные, а снятые для проката.
Во всем остальном, да и вообще во всем, действовал строгий нерушимый регламент: можно - нельзя. И это не так уж тяготило, как я мог заметить, друзей кинематографистов. Можно - так можно, нельзя - так нельзя. Я по крайней мере не слышал, чтобы хоть одна картина у них оказалась на полке. Они таких не снимали. Может, это и было платой за благополучную, в общем, жизнь? За гонорары, какие нам не снились? За магазины, где вы можете купить что душе угодно, оторвав листок из чековой книжки? Такой вот негласный контракт, джентльменское соглашение между людьми искусства и властью?
У нас, впрочем, тоже никто не писал и не снимал для полки. Писали, снимали с надеждой: а вдруг пройдет. И ведь проходило, проскакивало! Их социализм был, что там ни говори, научным, со своими строгими правилами. И главное, с добросовестными исполнителями. У нас этим, к счастью, и не пахло. У нас бардак, у них порядок. И я даже сделал когда-то такое открытие: это в равной степени их выручает, а нас подводит, когда касается промышленности и сельского хозяйства. И наоборот - в области духовной подводит их и выручает нас: у них "нельзя", а у нас, глядишь, что-то и проскочило. Тем и жили.
Начало съемок было обставлено со всей торжественностью. Дело происходило в Потсдаме, на ДЕФА. Хозяева устроили банкет для съемочной группы. Столы с табличками - кому где сидеть. Рассадка согласно субординации. На табличке - изображение Карла Маркса и фамилия гостя. Оркестр играет "Подмосковные вечера". 1977 год, март.
Дальше - все, как всегда, как у всех. Мой приятель режиссер, с которым мы оказались однажды свидетелями съемки на улицах Нью-Йорка, возликовал, увидев, что у них такой же бардак, как у нас: прохожие лезут в кадр, полиция вяло их отгоняет, режиссер, а это был знаменитый Шлезинджер, мечется с мегафоном. "Смотри, у них то же самое!" - потирал руки мой приятель. И впрямь, кино интернационально не только по языку, но и по методам его создания, по привычкам и нравам людей, составляющих кинематографическое братство и готовых понять друг друга с полуслова. И там, и здесь - повсюду - люди соединяются на короткий срок, как навеки так интенсивна общая жизнь и так она, в общем, быстротечна.
Жили все вместе в Потсдаме, в гостинице, потом какое-то время съемки шли в Москве. Наш обаятельный молодой Маркс - Слава Кисёв - стал общим любимцем. Славу нашел в Софии, после долгих поисков, Манфред Краузе, это было большой удачей. Весел, находчив, еще и образован к тому же. Его партнерша, актриса из Дрездена, Рената Блюме мила, безупречна, с этой прелестной улыбкой, адресованной всем и никому - о, эти европейские женщины, черта с два хоть что-то о вас узнаешь...
Полемика наша с немецкой стороной все еще продолжалась, с началом съемок она не утихла, пожалуй, даже обострилась. Им бы уж давно махнуть на нас рукой - делайте, что хотите,- но это было бы с их стороны явным небрежением в отношении служебных обязанностей, на что немецкие товарищи пойти не могли. Кроме того, они были, конечно же, уязвлены нашей несговорчивостью, видя в ней высокомерие старшего безнаказанного брата.
Ну что поделаешь, не нравился им ни наш сценарий, ни отснятый материал, ни даже актеры. "Attraktiv, sympatisch, Mann f(r eine Nacht, aber warum denn Marx?" - это я записал со слов одной весьма продвинутой редакторицы. Это, конечно же, о нашем Славе Кисёве. "Привлекателен, симпатичен, мужчина на одну ночь, но почему же Маркс?"
И уж конечно, этот самый пессимизмус, преследовавший нас с первого до последнего дня. Похоже, что им и в самом деле пессимизмус был несвойствен, они, счастливчики, бодро смотрели в будущее. А мы?
Быть может, тут что-то типично наше, идущее от традиций, от ментальности, как сейчас говорят. (Где они были прежде, эти новые слова? Только что родились или прятались в словарях, незамеченные?). У нас, если вы обратили внимание, на вопрос "как дела?" ни один нормальный человек не скажет: "Хорошо!" Еще, чего доброго, прослывешь дураком. Или, хуже того, приспособленцем. А у кого еще хороши могут быть дела? У какого порядочного человека?
Это в наши школьные годы, при Сталине, нам твердили про счастливую и радостную жизнь, и мы почти уверовали в это, как в том восточном анекдоте про халву, только все наоборот: так кричали "сладко!", что и впрямь ощущали сладость во рту. Потом, во времена Хрущева, брошен был лозунг, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме. Но вряд ли кто в это поверил, тогда уже слабо верили в лозунги. Задумчиво-элегический тон наших произведений был ответом бодрой официальной пропаганде. Мы ничего не говорили против. Мы просто тихо себе грустили.
В наше время телячий оптимизм, как его называли, стал и вовсе признаком дурного тона, а печально-задумчивая, элегическая, даже, можно сказать, меланхолическая нота пронизала наше искусство, по крайней мере все лучшее, честное в нем. Это был, если хотите, знак качества.
С этим невозможно было бороться, как от нас ни требовали благополучных финалов, героев-победителей и пр. Финал - пожалуйста, благополучный, хэппи-энд, у всех все устроилось, и порок наказан, и герой победил,- откуда же этот неистребимый привкус горечи, эта печальная морщинка, что ты с ней ни делай, эта дума о несовершенстве мира. И этот наш классический "смех сквозь слезы".
И это, конечно, то, что больше всего раздражало наших немецких редакторов, поскольку также присутствовало и замечалось в нашем повествовании о Марксе. Вот это трудноуловимое настроение, пессимизмус.
А еще - подтексты. Вот что стало еще проблемой в наших отношениях. Они долго не решались об этом сказать, скорее всего, даже не сразу поняли, что им так не нравится в наших диалогах. Они привыкли иметь дело с текстами, где все говорится впрямую, без дураков: если я тебя люблю, то я тебя люблю, а если ненавижу, то ненавижу. Насколько я понимаю, голливудское кино тоже не признает иносказаний или каких-то спрятанных смыслов. Если лунная ночь, то лунная ночь, а не "блестит горлышко бутылки", как в чеховской "Чайке", в рассуждениях Тригорина.