Лидия Русланова. Душа-певица
Лидия Русланова. Душа-певица читать книгу онлайн
Есть такая русская пословица: от сумы и от тюрьмы не зарекайся. В жизни героини этой книги были и сума, и тюрьма, а ещё в ней были верность и предательство, нищета и богатство, и радости и горя было немерено. Но главное, что сопровождало её с малых лет и до последнего вздоха, — это поистине всенародная любовь. Писатель Сергей Михеенков рассказывает об уникальном явлении в русской культуре, о том, как сирота из поволжской деревни Даниловки Прасковья Лейкина, просившая Христа ради во дворах богатых саратовских домов, удивительным образом превратилась в гениальную певицу, непревзойдённую исполнительницу русских народных песен Лидию Русланову. Такая судьба просто не могла не породить легенд и даже небылиц. Новая биография, написанная на основе воспоминаний её близких, друзей и родственников, открывает многие неизвестные страницы жизни великой певицы.
знак информационной продукции 16 +
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Примерно в то же время, что и Русланова, в Озерлаг прибыл этапом поэт Анатолий Жигулин.
Из автобиографической книги Анатолия Жигулина «Чёрные камни»:
«Конвойных было шестеро. Двое шли впереди, двое по бокам, двое позади. Пятеро с автоматами. Шестой — начальник конвоя — с пистолетом и собакой.
Вели нас пустыми, немощёными, грязными после дождя улицами. Но было тепло, и светило солнце. Городок был серый, весь деревянный. Серые от ветхости и дождей домишки и заборы. Слева виднелось что-то похожее на небольшой заводик. Пахло сухим и мокрым деревом, смолою, креозотом. Справа, не видимые нам за домами, грохотали поезда. И со всех сторон, по всему окоёму, были густые зелёные, голубые и дымчатые синие дали — тайга. Тайга как бы хотела показать, как ничтожен в сравнении с нею этот (как его?) городишко Тайшет. Я чуть позднее там, на пересылке, написал стихотворение, которое начиналось строфою:
Улица стала узкой. Одна из женщин впереди нас, обходя лужу, споткнулась и упала, выронила ребёнка. Строй смешался. Я и низкорослый чернявый сосед мой слева помогли женщине подняться. Я подал ей запелёнутого ребёнка. Он моргал синими глазками и не плакал. И с интересом смотрел на меня.
Шедший слева и чуть позади нас конвоир, белесый дылда с тупым веснушчатым лицом, заорал:
— Не спотыкаться! Не падать! Какого… падаешь, сука!
Конвоир догнал нас (строй уже тронулся) и неожиданно ударил женщину прикладом автомата в спину чуть ниже шеи. Женщина снова упала. Я подхватил ребенка и вдруг услышал гневный картавый возглас своего чернявого соседа:
— Мерзавец! Как ты смеешь женщину бить! Подонок! Ты лучше меня ударь, сволочь! На, бей меня, стреляй в меня!
Картавый рванул на груди лагерный свой серый, тонкий, застиранный китель и нательную рубаху и пошёл на конвоира.
— Я тебе сейчас, сучий потрох, на память глаза выколю! Женщину беззащитную бьёшь, падла!
Я держал в правой руке младенца, а левой вцепился в Картавого:
— Не выходи из строя — он тебя убьёт!
— Ни хрена не убьёт — не успеет, у него затвор не взведён! Я его раньше убью!
С хвоста колонны к нам бежал, хлюпая по лужам, начальник конвоя и, стреляя в воздух из пистолета, неистово орал:
— Стреляй! Стреляй… вологодский лапоть! Взведи затвор и нажми на спуск! Он же вышел из строя! Он напал на тебя! Приказываю: стреляй — или я сам тебя сейчас пристрелю! Рядовой Сидоров! Выполняйте приказ!
Картавый всё шёл на солдата, а тот прижался спиною к серому забору. В глазах его был ужас. И руки его дрожали мелкой, гадкой дрожью вместе с автоматом. Он просто не понимал, что такое делается, он никогда не видел и не слышал подобного: безоружный человек шёл грудью на направленный в него автомат. Солдат оцепенел от страха. Если бы он начал стрелять (а он выпустил бы со страху все 72 пули одной очередью), я, как и Картавый, как и многие другие, был бы убит — я стоял почти рядом, чуть позади Картавого.
Картавый, видя, что начальник конвоя уже близко, смачно плюнул конвоиру в лицо и спокойно вошёл в строй. Теперь его уже нельзя было застрелить.
Подбежавший запыхавшийся начальник конвоя приказал:
— Ложись! Всем заключённым — ложись!..
Заключённые упали, легли в жидкую грязь на дороге. Младенцы и женщины плакали. Лежали мы в грязи часа два — пока не прибежало на выстрелы лагерное и охранное начальство. Пока составлялся начальный протокол обо всём происшедшем. Из разговоров я узнал, что Картавый — тяжеловозник (то есть имеет предельно высокий срок заключения — 25 лет, ссылки — 5 лет и поражение в правах на 5 лет). Лёжа в жидкой тайшетской грязи, мы и познакомились кратко».
Перед отправкой по этапу Русланову освидетельствовали в санчасти Лефортовской тюрьмы.
«При освидетельствовании здоровья заключённой Руслановой Лидии Андреевны оказалось, что она имеет хроническое воспаление жёлчного пузыря и печени, катар и невроз желудка, вегетативный невроз».
Но для ведомства, в котором она находилась, всё это было сущей чепухой. Вывод: «Годна к лёгкому труду».
Само пребывание в лагере — уже нелёгкий труд.
Начальник Озерлага полковник С. К. Евстигнеев был человек правильный. Обязанности свои исполнял добросовестно, без показного рвения. Не зря один из дежурных стукачей писал о нём наверх: «Карьерист и служитель врагам народа…»
А «врагов народа» в подведомственном полковнику Евстигнееву лагере было много.
Евстигнеев из рязанских крестьян. Учился в Москве на режиссёрских курсах, слушал лекции на литературном и историческом факультетах. Но комсомольскую путёвку ему выписали в войска НКВД, а потом, партийную — в систему ГУЛАГа. Для несостоявшегося режиссёра и литератора самое подходящее место.
О том, как протекали её лагерные дни и годы, Русланова вспоминать не любила.
В народе ходят различные легенды о том, что Русланову видели и в Ухтинских лагерях, и в Воркуте, и на Колыме. Свидетельства же, которым можно действительно верить, относятся ко времени пребывания Руслановой в Озерлаге и Владимирской тюрьме.
Возможно, легенды тоже в чём-то правы, потому как даже полковник С. К. Евстигнеев говорил, что «Л. А. Русланова находилась у нас всего три месяца (декабрь 1949 — март 1950)». А где она находилась целых два месяца до декабря?
Говорят, что многие начальники лагерей, куда прибывал очередной этап с певицей Руслановой, старались сразу же переправить её дальше — прочь от своего хозяйства. Заключённые приходили в состояние сильного эмоционального возбуждения, начинались волнения. Начальникам же лагпунктов нужна была спокойная жизнь.
Из некоторых источников известно, что вначале, после приговора, Русланову отправили на общие работы в село Изыкан Чунского района Иркутской области. Село стояло на берегу реки Лены. В окрестностях Изыкана было три зоны. Женская находилась на окраине Изыкана. Заключённые строили первую ветку БАМа Тайшет-Братск. По прибытии в Изыкан Русланову включили в бригаду по строительству нового клуба. Клуб строили на улице Мира, из бруса, просторный, большой. На работу заключённых водили строем. Охранники — двое расконвоированных. Когда по реке буксир тащил баржу с очередным этапом, Русланова пела какую-нибудь песню. По реке голос слышен далеко. Она это знала. Этап замирал, слушал.
Клуб построили к 7 ноября. На Октябрьскую Русланова дала в новом клубе первый концерт. Воспоминаний о нём не осталось. Но сохранились воспоминания о пребывании Руслановой в Озерлаге тех, кто отбывал срок вместе с ней. Или охранял её.
Из воспоминаний полковника госбезопасности С. К. Евстигнеева: «Я раза два-три встречался с ней и, конечно, много раз слушал её в концертах. Пела охотно и много, была недовольна, когда руководство ансамбля ограничивало её, давая возможность выступать другим участникам культбригады. …Внешность у неё неброская, лицо простое, волосы редкие, зачёсанные на две стороны с бороздкой на середине.
Ансамбль, где выступала Русланова, везде ждали, ибо это был высокохудожественный коллектив, в котором выступали профессионалы.
После освобождения Л. Руслановой я её года через два-три встречал на курорте в Железноводске, где она выступала с эстрадной группой».
Из воспоминаний пианистки, выпускницы Московской консерватории Татьяны Николаевны Барышниковой (Перепелицыной):
«Однажды зимой к нам в женский барак пришёл начальник культурно-воспитательной части Скрыгин и сказал: „К вам придёт ещё одна артистка, и я прошу вас встретить её должным образом, особенно не приставать с расспросами, но постарайтесь окружить этого человека вниманием, потому что человек этого стоит“.
Мы были страшно заинтригованы, но меньше всего ожидали, что через некоторое время к нам в барак в обезьяньей шубе с чёрно-бурыми манжетами, в сапогах тончайшего шевро, поверх которых были натянуты простые деревенские белые шерстяные чулки, в огромной пуховой белой шали войдёт Лидия Андреевна Русланова.
Когда она вошла, мы обомлели, потому что Русланова — это была крупнейшая фигура на горизонте советского искусства. Она вошла, села за стол, оперлась головой о руку и сказала: „Боже мой, как стыдно. Перед народом стыдно“.
К ней бросилась Л. А. Баклина [86], которая её хорошо знала по Москве. Они стали обниматься.
Мы все держались в стороне. Постепенно Лидия Александровна всех нас познакомила с нею. Мы не задавали вопросов, там не было принято расспрашивать, за что она сидит, почему сидит. Это не полагалось, тем более расспрашивать человека, который только пришёл с этапа. Мы раздели её, напоили горячим чаем. Так потихонечку, постепенно освободили ей место, постепенно выяснили, что у неё статья 58–10 (антисоветская агитация) и 11. С ней вместе был посажен один из старейших конферансье Советского Союза Алексеев, поэтому была 11 статья, групповая агитация. И кто ещё, я уже не помню.
О Лидии Андреевне Руслановой можно рассказывать очень много. Я хочу просто коротко сформулировать своё впечатление о ней.
Я не была с ней знакома в Москве. Бог меня простит, но я не была особой поклонницей этого жанра. Я редко её слышала в концертах. Впервые её услышала в юбилейном концерте в честь 10-летия „Пионерской правды“ в Колонном зале Дома Союзов. Я тогда была ещё школьницей. Телевидения тогда не было, изредка я её слышала по радио и видела её, может быть, пару раз в сборных концертах, которые очень часто бывали в Москве на самых лучших площадках. Но то, что я увидела в лагере, меня сделало самой искренней и самой горячей её поклонницей. Это была актриса с большой буквы. Это был мастер в самом значении этого слова. Удивительной красоты и тембра голос, поразительная способность к перевоплощению. Она играла каждую песню, она проживала каждую песню на сцене. Это было понятно буквально с первых звуков её голоса на сцене. И я, уже получившая к тому времени какой-то профессиональный опыт и навык и будучи уже знакома с профессиональными актёрами, я поняла, конечно, что это явление. Помимо этого она была удивительно добрым, поистине по-русски широким и щедрой души человеком. Она очень быстро сошлась со всеми нами.
Когда утром мы отвели её в барак к нашим мужчинам, она тут же нашла какие-то смешные байки, с большим юмором рассказала об этапе. Она не была страдающей, растерзанной, раздавленной. Нет, она держалась с мужеством и достоинством, которое в ней просто поражало, потому что это была звезда. И вот эта звезда оказалась в спецлагере под конвоем, в диких условиях. Она переносила это с поразительным мужеством. Сразу же ей были даны два баяниста, которые стали с ней готовить репертуар. Один из них был Юзик Сушко. Фамилию второго я не помню, он был „слухач“, но способный человек. Она начала с ними репетировать. Когда она репетировала, мы, затаив дыхание, слушали, подслушивали и старались освободиться от своих репетиций, чтобы посмотреть на чудо создания песни.
Первый её концерт состоялся зимой 1950 года. Прорепетировав несколько дней или недель, она подготовила определённый репертуар, и очередной наш концерт должен был завершаться её выступлением.
Её арестовали в Казани, во время концертной поездки, поэтому у неё с собой были прекрасные концертные костюмы. И вообще она была очень хорошо одета. Когда после окончания нашего концерта она вышла на сцену, зал замер. Огромная столовая была набита так, что яблоку было упасть негде. В передних рядах сидело начальство. Надо сказать, что во время наших концертов аплодисменты были запрещены, и поэтому огромная наша аудитория при всей любви и уважении к нашему скромному искусству не могла выразить это аплодисментами. Таков был порядок. Но мы к нему привыкли, притерпелись. Мы выходили без аплодисментов, мы уходили без аплодисментов со своей сцены. Важна была возможность просто работать. А когда вышла Лидия Андреевна, то зал совсем затих. У неё было чёрное платье, зашитое блестящими, так называемыми „тэтовскими“ камнями и на плечах была чёрно-бурая пелерина.
У Руслановой, помимо очень выразительного лица и прекрасного голоса, была удивительная жестикуляция. Особенно мне запомнился её жест, когда она руку, согнутую в локте, поднимала к своему лбу и таким царственным движением опускала книзу. Она вышла на сцену с двумя баянистами и спела первую песню. Мы, затаив дыхание, слушали её кто за кулисами, кто в оркестре (я сидела в оркестровой яме, где стояло пианино), рядом со мной на стуле примостилась Баклина. Мы, затаив дыхание, слушали звуки её голоса. Пела она удивительно, с такой силой, с такой проникновенностью. Это была какая-то лирическая песня, я, к сожалению, не помню её названия, потому что репертуар у неё был огромный.
Когда кончилось её выступление, потрясённый зал молчал, но не раздалось ни единого хлопка. И вот я помню, как мой мозг пронзила мысль: „Боже мой, как она сейчас себя чувствует!“ Она, которая привыкла к шквалу аплодисментов. Она, которая привыкла к такому успеху, к такой всенародной любви. И вдруг сейчас она закончила своё выступление при мёртвой тишине зала. „Как ей, наверно, страшно“, — подумала я. И мне было самой страшно. Мы с Лидией Александровной, найдя руки друг друга, сжали их, как бы думая в этот момент одно и то же.
Затем она спела вторую песню. И вот когда она спела вторую песню с такой силой, с такой страстью, с таким отчаянием — это была какая-то драматическая песня, зал не выдержал.
Первым поднял руки Евстигнеев и захлопал. И за ним загремел, застонал от восторга весь зал. Аплодировали все. И заключённые, и вольные кричали „браво“, кричали „бис“. После этого она пела ещё несколько песен, её долго не отпускали со сцены.
А мы с Лидией Александровной сидели со слезами на глазах, обнявшись на единственном стуле у пианино. И Лидия Александровна потом, сделав руки рупором, басом кричала как бы из зала: „Валенки“, „Валенки“. Это была коронная вещь Руслановой, нам очень хотелось, чтобы она её спела. И она таки спела „Валенки“ знаменитые на сцене лагерной столовой.
Лидия Андреевна как-то скрашивала нашу жизнь, наш быт. Она обладала буквально неистощимым юмором, щедрым сердцем. И скрашивала наши будни своей повседневной заботой. Она мало репетировала, зачем ей это было нужно? Она репетировала только для баянистов, которые ей аккомпанировали. Она целыми днями находилась в нашем бараке. Вся наша зона нам тащила какие-то кусочки сала, муку, печенье. Там было много литовцев, латышей, „западников“ — они все получали посылки из дому. И все несли свою дань Лидии Андреевне, и она по-братски делилась с нами. Кое-кто из нас тоже получал посылки, всё это шло в „общий котёл“. У нас был единый стол. И я очень хорошо помню, как, возвратясь с репетиций, а они у нас заканчивались где-то в 10 часов вечера, из мужского барака после игры в оркестре я, очень уставшая, с трудом доползала до своей кровати. Все уже спали, а Лидия Андреевна, лёжа на своей койке, читала. Она засыпала всегда позже всех, и я слышала её звенящий шёпот: „Танька, иди есть. Там на плите хлеб и кофе…“ Ну, кофе — это была какая-то бурда, эрзац, а хлеб — это были кусочки чёрного хлеба, поджаренные на том растительном масле, которое нам выдавали. Может, даже льняное. Вот она целыми днями, оставаясь одна в бараке, пока мы все бегали на репетиции, она, чтобы сделать этот хлеб более съедобным, по каким-то особым рецептам поджаривала его, делала такие вкусные сухарики. А я, действительно уставшая, говорила: „Лидочка Андреевна, голубушка, ей Богу не хочется“. Через некоторое время она мне опять строго говорила: „Танька! Иди жрать! Время позднее, там всё есть“. Я ей говорю: „Лидочка Андреевна, не могу, устала, спать хочу“. Через несколько минут я слышала, как она тяжело поднимается, кряхтя, со своей постели, надевает какую-то обувь на ноги и, шаркая ногами, подходит ко мне с миской, в которой лежат эти сухарики, и кружкой, в которой горячий напиток, и говорит: „У, чёрт худой, жри, тебе говорят! Мужики любить не будут, тощая какая, а ну жри сейчас же!“ И вот таким образом она частенько меня кормила по ночам, действительно сохраняла мои силы. Очень тёплые отношения были у нас с ней, и я её вспоминаю с необычайной любовью. Пожалуй, это был единственный человек за всё то время, что я провела в лагере, кому я могла ткнуться в грудь, как маме, и выплакаться, и рассказать про своё горе. Такие нежные и теплые чувства она во мне вызывала.
И вот, когда мы поехали на первый выездной и последний в жизни культбригады концерт (поехали мы на какую-то сельскохозяйственную командировку в честь окончания каких-то полевых работ), Русланова поехала с нами. Мы повезли большой концерт. И после концерта, когда она переодевалась, она вытащила из своей сумки, где у неё было концертное платье, нечаянно зеркало, выронила его, и оно разбилось. Она была страшно расстроена — это была плохая примета. И нам она сказала, что это зеркало служило ей много лет и вот теперь что-то будет нехорошее. И действительно, через несколько дней её от нас увезли.
После лагеря я с ней встречалась дважды. Встречи были очень тёплыми, сердечными, мы обнимались и плакали».