Господин Пруст
Господин Пруст читать книгу онлайн
Лишь в конце XX века Селеста Альбаре нарушила обет молчания, данный ею самой себе у постели умирающего Марселя Пруста.
На ее глазах протекала жизнь "великого затворника". Она готовила ему кофе, выполняла прихоти и приносила листы рукописей. Она разделила его ночное существование, принеся себя в жертву его великому письму. С нею он был откровенен. Никто глубже нее не знал его подлинной биографии. Если у Селесты Альбаре и были мотивы для полувекового молчания, то это только беззаветная любовь, которой согрета каждая страница этой книги.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В то время он писал сидя, но потом уже только в постели. Я никогда не видела его записывающим хоть одно слово стоя. И всегда было одно и то же положение — слегка приподнявшись, с подложенными за плечи рубашками, вроде спинки стула, а пюпитром служили согнутые колени. Почему у него не затекало все тело — это другая загадка. После нескольких часов в одной и той же позе все его жесты и движения головы сохраняли присущую ему легкость и мягкую грацию. При свете лампы с зеленым абажуром я всегда видела его только приподнявшимся, он никогда не поворачивался на бок.
Приятель г-на Пруста, банкир Орас Финали, подарил ему великолепный пюпитр для письма старинной работы, очень дорогой. Он сразу же показал его мне:
— Посмотрите, Селеста, какая прелесть и как это сделано. Но тут же добавил:
— Уберите его, я никогда не буду писать на нем. Полагаю, как и во всем другом, он считал, что нет смысла менять устоявшиеся привычки, это только помешало бы его работе.
Удивительно, как быстро он мог писать в своем удобном только для него одного положении. Перо так и бежало, соединяя буквы в одну линию. Я никогда не видела, чтобы он пользовался автоматическими ручками, которые уже тогда начали широко распространяться. Перья я покупала впрок целыми коробками. А ручек для них у него было штук пятнадцать, лежавших всегда поблизости, — если ему случалось выронить ту, которой он сейчас писал, то поднимать ее при нем запрещалось из боязни подхватить с пола пыль. Ручки были самые простые, школьного образца, как и чернильница — склянка в виде квадрата с крышкой. Он говорил мне:
— Я понимаю, некоторые предпочитают писать красивыми ручками, но для меня достаточно чернил и бумаги. Даже без ручки я и то обошелся бы какой-нибудь палочкой.
У него все было под рукой: сразу за ширмой красивый столик с книгами и запасом носовых платков, потом еще один стол с откидными крышками, где лежали рукописи и все его принадлежности: ручки, чернильница и часы, самые обыкновенные, за пять франков.
— Если я разобью их, — говорил он, — то не жалко выкинуть. Чинить дороже, чем купить новые.
Он и вообще по-своему практически относился к вещам.
Со временем присоединились еще и очки — не удивительно, после стольких утомительных ночей, когда по глазам бьет свет от чистого листа бумаги. Где-то написали, что он стал надевать их уже в 1915 году, но это неверно. Я припоминаю, дело было к концу нашей жизни на бульваре Османн, то есть в 1918 или 1919 году. Как сейчас вижу его в той самой комнате, и он просит меня найти слово в словаре с очень мелким шрифтом, а я еще не сразу сообразила алфавитный порядок, он нервничал от нетерпения и говорил:
— Да нет же, Селеста, не здесь! Смотрите дальше... еще дальше... А теперь назад...
Однажды он отправил меня к оптику принести весь комплект очков уже в оправах, чтобы попробовать их. Я заметила ему:
— Сударь, было бы лучше сначала проверить глаза.
— Нет, Селеста, нет. Это целое дело... нужно потратить несколько часов, а у меня совсем нет времени. И добавил:
— Возьмите для меня самые обыкновенные... просто в стальной оправе. Он не слишком уверенно назвал мне свои диоптрии. Я кое-как договорилась с оптиком и нам принесли целый набор стекол в стальных оправах. Г-н Пруст выбрал самые походящие, но, как всегда, все другие тоже остались у нас
Кроме всего этого, были также рубашки, грелки и в холодное время огонь в камине. Он звонил и говорил мне:
— Дорогая Селеста, сделайте милость, принесите еще одну «бутылку»... Дорогая Селеста, простите за беспокойство, не могли бы вы подать мне рубашку... Дорогая Селеста, будьте добры, подбросьте еще полено...
Наконец, блокнот с листками для окуривания, хотя иногда он записывал на них то, что было ему нужно, когда не хотел разговаривать — то ли от усталости или подавленного настроения, то ли не желая отрываться от работы и прерывать ход мыслей.
Я жила у г-на Пруста именно в тот период, когда он писал больше всего. Думаю, никого он не посвящал так, как меня, в свои литературные замыслы или во все подробности работы. Все, что говорилось потом, было основано только на изучении рукописей. Я же видела, как все это делается, и по своим скромным возможностям помогала ему в материальной стороне жизни.
Он сам приучил меня к рутине повседневных дел, которую я охотно принимала, благодаря своей любви и восхищению всем, что было с ним связано.
Помню, при моем появлении уже вышла книга «В сторону Свана», и он продолжал свои «Поиски потерянного времени», занимаясь «Девушками в цвету», за которых впоследствии получил Гонкуровскую премию.
Его работа была организована так, чтобы под рукой всегда лежали все рукописи, как инструменты у мастера. Я быстро научилась различать пять главных разновидностей: старые тетради и новые, над которыми он работал; тетради с заметками; отдельные записи, написанные по вдохновению момента на попавшихся случайно листках, иногда на конверте или обложке журнала.
Стоит упомянуть еще об одной детали, касающейся его «бумажонок». Почти все, писавшие о г-не Прусте, путают их со вставками, которые он вклеивал в тетради, если на странице не хватало места для добавлений из-за множества поправок. А «бумажонки» никогда не подклеивались к рукописям. Это были только памятные заметки — какая-нибудь фраза или пришедшая в голову мысль. Он или так и оставлял их или иногда переписывал в текст.
Старые тетради были основой, стержнем «Поисков» и всей его работы и заключали в себе первые наброски книги, большие фрагменты и даже целые главы, писавшиеся в течение нескольких лет, может быть, еще в молодости. Они были навалены кучей друг на друга тут же в комоде. Когда мы уезжали в 1914 году в Кабур, только они из всех рукописей оставались дома. В большой чемодан, не сдававшийся в багаж, я уложила те тетради и заметки, над которыми он тогда работал.
Старые тетради г-н Пруст называл «черными» по черным коленкоровым переплетам. Их было всего тридцать две, пронумерованных большими белыми цифрами, написанными как будто пальцем, обмакнутым в белую краску. Когда ему была нужна какая-нибудь из них, он говорил:
— Селеста, дайте мне, пожалуйста, эту черную тетрадь.
И уточнял: «Третью», или: «Двадцатую».
Обычно он смотрел их очень быстро — находил нужное место и отдавал обратно, чтобы поставить на место. Я видела эти страницы, написанные его правильным красивым почерком очень аккуратно, без поправок. Не думаю, чтобы г-н Пруст писал их в постели, тогда он работал еще сидя за столом, чего совсем не бывало в мое время. По тому, как он пользовался этими тетрадями, было ясно, что в них уже заключалось самое главное. Он только развивал, углублял и оттачивал слог.
Как и в отношении «бумажонок», по поводу «черных тетрадей» также возникла какая-то несуразица. Кажется, их путают с тетрадями для заметок. На самом деле от «черных тетрадей» ничего не осталось — он велел мне уничтожить их. Все тридцать две превратились в пепел в большой кухонной печи.
Это произошло еще на бульваре Османн в 1916 или 1917 году, когда г-н Пруст закончил «Девушек в цвету» и уже обдумывал продолжение. Он отдавал их мне по мере того, как они становились не нужны ему, — то одну, то две или три. Все дело заняло месяцев восемь или, быть может, даже год. Помню, я рассказала об этом сестре, когда она приезжала из Оксилака в Париж, и, кроме того, уже после смерти г-на Пруста еще и Андре Моруа, который никак не мог успокоиться и все повторял: «Какая жалость! Какая жалость!» Кажется, в последний раз я сожгла сразу три или четыре тетради. Однажды он позвал меня и как бы невзначай, но глядя своим острым глазом, спросил:
— Селеста, а вы все-таки сожгли мои тетради?
— Ах, сударь, раз вы не доверяете мне, зачем тогда такие поручения? Как только вы сказали, я сразу это и сделала. Если у вас есть сомнения, почему бы не заняться этим самому?
— Ладно, Селеста, не сердитесь. Я просто шучу и уверен, вы сожгли их.
