Шаламов
Шаламов читать книгу онлайн
Главное в биографической книге — историческая точность. К этому и стремился автор, понимая, что трагизм жизненной и литературной судьбы выдающегося русского писателя Варлама Тихоновича Шаламова может быть по-настоящему осознан лишь в контексте времени. Весь путь Шаламова был «сплетён», как он писал, «с историей нашей». Это и дореволюционная российская культура, и революция, и 1920-е годы, в которые писатель сложился как личность, и сталинская эпоха, повергшая его в преисподнюю Колымы, и все последующие годы, когда судьба тоже не была благосклонна к нему. Как же удалось Шаламову выдержать тяжелые испытания и выразить себя со столь мощной и величественной художественной силой, потрясшей миллионы людей во всем мире? Книга может дать лишь часть ответов на эти вопросы — обо всем остальном должен подумать читатель, опираясь на многие новые или малоизвестные факты биографии писателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Когда Шаламов 20 лет спустя решил упорядочить и прокомментировать свои поэтические произведения, он многое датировал так: «Написано на "пленэре" на ключе Дусканья в 1949, 1950 гг.». Какие это были стихи? «Стланик» (а где он мог быть написан еще?), «Он пальцы замерзшие греет», «Сыплет снег и днем, и ночью», «Цветка иссушенное тело», «Картограф», «Тайга» и десятки других, узнаваемых по приметам Колымы и неожиданному смелому взлету поэтической мысли. Так называемой «пейзажной лирикой» (он знал условность этого понятия) его первый выплеск не ограничился. Разве возможен был иной адрес у такого гениального четверостишия:
Он не писал ни о Сталине, ни о лагерях, но за строкой почти каждого стихотворения стояло пережитое. Шаламов постоянно размышлял о русской истории, ее загадках, о ее самоповторении — то в прорывах к новому, то в возвратах к старому. Странно было бы думать, что он держал перед глазами какой-то учебник истории и листал его. Тот же образ Аввакума, перешедший затем в поэму «Аввакум в Пустозерске» (1955), мог прийти к нему и через чисто внешние ассоциации — например, от репродукций картин, висевших в фельдшерской избушке. Иначе почему бы у него родился поэтический диптих на темы знаменитых картин В. Сурикова — «Утро стрелецкой казни» и «Боярыня Морозова»? Он воспроизвел в стихах не только детали этих картин, но и дал к ним свое философское резюме, заключенное в концевых строфах: «…И несмываемым позором / Окрасит царское крыльцо / В национальные узоры / Темнеющая кровь стрельцов»; «…Так вот и рождаются святые, / Ненавидя жарче, чем любя, /Ледяные волосы сухие / Пальцами сухими теребя»…
Это было не возрождение задавленного поэта, а его первое настоящее рождение — пусть в возрасте сорока двух лет, но сразу в той степени индивидуальности, самобытности и зрелости, которая не нуждается в поисках тайн предшествующей эволюции.
Но если бы при этом он еще не оставался заключенным! И если бы ему не приходилось прятать подальше от чужих глаз стихи, переписанные набело и собранные в сшитые им самим тетради! «Стихи — одно из тягчайших лагерных преступлений», — подчеркивал Шаламов, ведь если их найдут, то любой дотошный оперуполномоченный по стихам может состряпать дело о какой-нибудь «антисоветской агитации». Поэтому по возвращении в больницу на Левый берег, где сменилось все начальство и где его назначили фельдшером приемного покоя, Шаламов сразу спрятал тетрадь в тумбочку среди своих служебных бумаг. Его неотвязной мыслью стало теперь желание во что бы то ни стало переправить эти стихи на Большую землю.
Вначале он надеялся на освобождение и на скорый выезд на материк. Но даже и досрочное освобождение, состоявшееся чуть раньше назначенного в 1943 году десятилетнего срока, с зачетом части рабочих дней, а именно — 20 октября 1951 года (как свидетельствует единственный сохранившийся документ — упомянутая выше трудовая книжка), не дало ему возможности сразу покинуть Колыму. Эта ситуация воспроизведена Шаламовым в рассказе «Подполковник Фрагин». Ретивый подполковник, начальник спецотдела больницы, бывший сотрудник Смерша, каким-то образом, через Магадан, раскопал дело Шаламова 1937 года, на основании чего сделал вывод, что перед ним «кадровый троцкист и враг народа». Поначалу предполагалось, что Шаламова оставят при больнице, в том же приемном покое, до весны 1952 года, до открытия навигации на Охотском море, чтобы отправить на материк общим этапом. Такой вариант давал большие преимущества: освобожденные имели право на бесплатную дорогу до пункта жительства. Но Фрагин задержал Шаламова в больнице до июля, а потом отправил его, уже давно «вольного», с двумя конвоирами в Магадан в распоряжение санитарного отдела Дальстроя. При этом Шаламов был уволен из больницы по КЗОТу и потерял право на бесплатную дорогу. Все эти дополнительные мучения вынудили его остаться на Колыме, чтобы заработать на дорогу. Санитарный отдел направил его в дорожное управление Дальстроя, которому требовались фельдшеры на дальние участки. Так Шаламов 20 августа 1952 года (согласно той же трудовой книжке) стал фельдшером лагерного пункта Кюбюминского дорожно-эксплуатационного участка недалеко от Оймякона (эта часть территории Якутии тоже тогда входила в систему Дальстроя).
Известная колымская фотография Шаламова в полушубке подписана — «Кюбюма, 1952 г.». Название поселка ни о чем не говорит, а Оймякон — говорит: полюс холода. Средняя температура воздуха зимой — минус 50—60 градусов и ниже. И еще говорит название находящегося поблизости якутского села Томтор. Там, собственно, и располагался медпункт, где работал Шаламов, там находилось и место, куда он с некоторых пор стал неудержимо стремиться, — почтовое отделение.
так начинается стихотворение «Верю», посвященное жене Галине Гудзь. К нему позднее был сделан комментарий: «Написано в 1952 году в Барагоне, близ Оймяконского аэропорта и почтового отделения Томтор». Лишь после того, как Шаламов освободился, он получил право на переписку, и жена, возвратившаяся тогда из Чарджоу в Москву, писала ему почти через день (отчего и — «сотый раз»). Почта вольнонаемным доставлялась тогда самолетами, в отличие от почты для заключенных, которые получали посылки и письма только в морскую навигацию. Северные трассы в военное и послевоенное время обслуживали Ли-2, сделанные по лицензии американских «Дугласов», в начале 1950-х годов их начали заменять на Ил-14. Поэтому изменение статуса Шаламова на общегражданский дало ему возможность, наконец, вести свободную и довольно активную переписку. К сожалению, его письма жене (как и ее к нему) не сохранились. Что же осталось? Наверное, самое важное и для него самого, и для истории литературы — начальная переписка с Борисом Пастернаком.
У нее есть свои тайные истоки. Шаламов долго думал, кому отправить стихи, написанные на Дусканье. Родным, жене? Но жена — любимая, драгоценная — поймет ли она по-настоящему эти совсем не любовные и не альбомные вирши своего «Варламки», который давно стал другим? Нет, эти стихи пусть прочтет и оценит серьезный поэт-профессионал! Кто? Асеев, Тихонов… Они уже недоступны, слишком официальны. А что, если это будет сам Пастернак? Горячо любимый, лелеемый в мыслях как главный поэт эпохи, как «живой Будда», в благородстве и чуткости которого сомнений никогда не возникало.
Ирреальность замысла — неведомый поэт с Крайнего Севера, еще не знающий окончательно своей судьбы, посылает свои стихи великану литературы, живущему в Москве, за десять тысяч километров, — вполне соответствует духу Шаламова, который внезапно и вполне правомерно осознал свою цену в поэзии — не преуменьшая и не преувеличивая ее, — полагая, что поэты лучше поймут друг друга, нежели какие-либо редакторы. Но посылать почтой — это посылать в неизвестность: любой почтмейстер (в погонах) может вскрыть пакет и передать его в НКВД. Поэтому посылать нужно только с оказией, с надежным человеком, который не станет задавать лишних вопросов.
Такой человек нашелся — Е. А. Мамучашвили, улетавшая самолетом в феврале 1952 года в шестимесячный отпуск на материк. Их отношения в больнице были вполне доверительными, и она без колебаний — ее обыскивать не станут — взяла с собой обычный, никак не маркированный пакет, перевязанный крест-накрест бечевкой (для Пастернака), и сопроводительное письмо Шаламова жене.
В письме Пастернаку, вложенном в пакет, Шаламов писал:
«Борис Леонидович.
Примите эти книжки, которые никогда не будут напечатаны и изданы. Это лишь скромное свидетельство моего бесконечного уважения и любви к поэту, стихами которого я жил в течение двадцати лет.