Живым не верится, что живы...
Живым не верится, что живы... читать книгу онлайн
Эта книга посвящена судьбе и творчеству писателей, неразрывно связанных с Великой Отечественной войной: И. Эренбурга, А. Твардовского, К. Симонова, С. Гудзенко, В. Некрасова, Б. Слуцкого, Г. Бакланова, Б. Окуджавы, А. Адамовича, В. Богомолова, В. Кондратьева, В. Быкова, В. Гроссмана, Д. Гранина. Автор книги — тоже участник Великой Отечественной войны. Как литературный критик много лет занимался книгами о войне.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ему (и нам, читателям, вместе с ним) еще придется увидеть своими глазами, как сжигают живых людей (не затем ли обрек Адамович своего героя на слепоту, что хотел этим подчеркнуть, что людям, прошедшим через такое, «в глаза — изнутри! — бьет нестерпимый свет невыносимой памяти?»). А до этого, чтобы не оставлять герою какой-либо утешающей надежды, автор сведет его с обожженным соседом, единственным выбравшимся из того хлева, в котором сожгли Флериных односельчан, его мать и сестренок. Человеческое сознание не может принять этой реальности — людей, как скот, «забивают», травят, жгут, — оно старается как-то уйти от нее, представить ее кошмарным сном, который вот-вот должен прерваться. Адамович не дает нам свернуть к нереальности кошмара, — страницы, посвященные изображению «акции» карателей, написаны с жесткой точностью. Так, что не тускнеют от соседства подлинных документальных записей, включенных сюда автором, — это очень трудное испытание, которому автор подверг свою повесть, она выдержала.
Но Адамовичу еще предстояло найти «разрешение» изображаемой нечеловеческой ситуации, — просто показать, что убийц настигло возмездие, это было бы отступлением к беллетристической облегченности, к мелодраме, потому что нет возмездия, равного этим злодеяниям. И он рисует в финале повести невыносимо тяжелый кровавый бой партизан с карателями, бой, который требует от каждого сверхчеловеческих сил. Не в том подлинное «разрешение», что несколько пойманных партизанами убийц и поджигателей будут расстреляны, а в том, что не щадя себя будут партизаны крушить эту армию, эту бездушную силу, несущую смерть и порабощение, не считающуюся ни с какими человеческими законами…
«Первая мировая война — ее кровавый опыт литература выразила в очень правдивой и жестокой формуле, напрямую прозвучавшей в „Тихом Доне“: как просто умирали люди. Когда мы думаем о зверствах гитлеровцев, фашистском затемнении Европы, просится формула еще более жесткая: как просто убивали люди. Уточню, не люди — фашисты…» — критик и литературовед Адамович размышляет здесь о том, что в «Хатынской повести» является главной темой. Быть может, формула им предложена слишком общая (впрочем, какая литературоведческая формула полностью вмещает содержание художественного произведения?), но пафос повести она выражает в общем верно. Характерно, что именно к этой мысли стянуты и нынешние раздумья героя, и споры его с психологом Бокием (часто это споры с самим собой), и те документальные вставки, которые посвящены зверствам американских карателей во Вьетнаме. Но вся эта публицистика мало что добавляет к художественному повествованию, в сущности здесь разжевывается то, что и так ясно. Обычно иллюстративность рассматривают как порок, проявляющийся в сфере образного мышления, в повести Адамовича случай необычный — иллюстративной становится логическая публицистическая мысль. Литературное поражение потерпел не художник, а критик, без должного доверия отнесшийся к образу, к его возможностям, к его силе.
Что поделаешь, так бывает: с несравнимо более трудными задачами — а в этом случае требовались всего-то сокращения, да и только — автор справился (о самом важном я уже говорил, отмечу еще поразительную органичность переходов от видения — именно видения, а не рассказа — семнадцатилетнего паренька-партизана к видению зрелого человека, который за четверть века много раз мысленно обращался к партизанской юности, тщательно рассматривая «кадры» своей жизни), а тут не устоял перед искушением поставить все точки над «i», — искушением, столь естественным для критика и столь опасным для художника.
Пусть не истолкуют меня превратно: страницы, посвященные сегодняшней жизни героев, взгляд на прошлое из нынешнего дня — все это возникло в «Хатынской повести» закономерно. Но драматизм был необходим и в этих эпизодах о современности. Однако искать его следовало, вероятно, не в выражаемых публицистически глобальных категориях, а в более глубоком исследовании таких характеров, как «вымороженный» Косач, как Столетов, готовый, чтобы выжить или выслужиться, топить других, таких явлений, как возникающее внутреннее противостояние им остальных партизан. Когда людям выпадают на долю непомерные страдания, когда они сталкиваются с нечеловеческой жестокостью, это не проходит для них бесследно. Но нравственные последствия неодинаковы у разных людей. Одних такие испытания закаляют и делают более отзывчивыми — для них чужого горя не бывает. И таких большинство. Но есть и другие, чьи души ожесточаются, словно бы оледеневают, — и для них чужое горе не горе. Не зря, вспоминая о тех муках, которые ему пришлось вынести в гитлеровском лагере, Косач говорит с угрозой, не очень ясно кому адресованной — кажется, не только фашистам, но и вообще людям, которые могут оказаться у него на пути: «…человека можно глубоко выморозить. До последней слезинки. Можно. Только сами потом не скулите!..» И это безжалостное — «не скулите» — потом, после войны, стало для Косача способом обращения вовсе не с врагами… Однако то, что разделяет партизан и Косача, партизан и Столетова, эта трещина, это взаимное отчуждение не доведено в повести до уровня конфликта. Впрочем, надо себе отдать отчет и в том, что даже если бы это удалось автору, все равно страницы повести, посвященные современности (в лучшем случае они могли быть исполнены драматизма), никак не могут впечатлять так же, как военные эпизоды, воссоздающие подлинную трагедию.
Адамовича давно влекло к документальности. Задолго до того, как была написана «Хатынская повесть», он утверждал, что «документальность стала требованием самого времени». А работая над этой повестью, он соприкоснулся с материалом, который не отпускал его, приковывал к себе, и после того, как была дописана ее последняя страница. Нет, он не думал о новой повести или романе. Он заканчивал «Хатынскую повесть» со странным чувством недовольства собой, невыполненного долга (опытный литератор, он, конечно, не мог не понимать, что вещь в целом удалась, и все-таки его не оставляла мысль, что он обязан сделать еще что-то другое): «Я слишком убежден, что никакая литература даже приблизиться не в состоянии к той правде, которая в глазах, голосе, в словах от тех людей (из Хатыней. — Л. Л.). Они сами, чувствуется, боятся всей своей памяти: вся не позволила бы жить…» Думаю, что дело здесь не в силе или бессилии художественной литературы, а в том, чтобы сохранить в первозданном виде память этих людей как важнейшее историческое свидетельство. И та статья Адамовича, из которой только что была приведена цитата, заканчивалась словами: «Без жестокой памяти о белорусских Хатынях мир, даже после Освенцимов и Бухенвальдов, не может считать, что он знает, что такое фашизм и чем маньяки грозили (и грозят) человечеству».
Так возник замысел документальной книги «Я из огненной деревни», над созданием которой Адамович работал вместе с Янкой Брылем и Владимиром Колесником.
Читать эту книгу тяжело. Невыносимо тяжело. Даже такие слова, как ужас, ад, зверства, чудовища, кажутся неподходящими, слишком уж спокойными, «обкатанными» житейским обиходом и литературой, чтобы передать то, чему посвящена эта книга… Какими словами рассказывать об этом?!
«А они ходят с пистолетами и добивают. Дошел до меня, слышит, что дитя кричит (ребенку было четыре месяца. — Л. Л.), а на меня он не подумал, что живая: волосы у меня понесло, и платок, и тут кровь… В ребенка бахнул и мне пальцы прострелил. Как держала я его за личико, так и мои пальцы прострелил. И дитя стихло, кровь на мне, чувствую, хлещет на лицо…»
«Назавтра в десять часов немцы приехали, забрали мать мою и дитя. Она еще им песенки пела, маленькая… Четыре года девочке было, и тут ее расстреляли вместе со всеми. Тринадцать душ тогда убили, старых женщин и детей…»
«А еще и до боя (до расстрела. — Л. Л.) издевались: и вилами пороли, и ногами ходили, и били — ой!.. Детей малых били, по живым ходили… А некоторые знали, что немцы яйки любят, несет которое дитя ему яичек да просит, чтоб не убили. А он как даст ему ногою, дак оно и перекувыркнется — и с ногами по нему пошел…»