Из пережитого. Том 1
Из пережитого. Том 1 читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но служба правилась по уставу, более строго, может быть, нежели даже в мужских монастырях; но аскетическая жизнь ведена была не напоказ, а искренне; но сестры не тунеядствовали, а большинство прокармливалось работой, подобно тому как было полторы тысячи лет назад в Фиваиде. Впрочем, это уже общее отличие женских монастырей от мужских, удивительное, пожалуй, даже возмутительное. Монах садится на даровой хлеб, на даровую квартиру, участвует в дележе кружки. Сестра, поступая в монастырь, обязана внести приданое, купить келью и содержаться на свой счет. Кружка бывает, но какие доходы? В мужских монастырях кружка наполняется вознаграждениями за службу, молебны, панихиды, поминовение. Но монахини не правят службы, хотя помогают богослужению пением и чтением. Служит духовенство; доход, поступающий в мужском монастыре монахам, делится в женском между причтом. Причту, в свою очередь, упомянутые условия дают особенное положение, необыкновенно благоприятное для цели его духовного призвания, нигде еще не повторяющееся. Духовенство живет не жалованьем, а доходом. (Жалованье было, но чуть ли не по двадцати рублей в год; так щедро отдарили «штаты» за отписанные четырнадцать тысяч душ). По слову апостольскому, оно питается от алтаря, не обращаясь в чиновников коронной службы. Но чтобы получить доход, ему не нужно ни принимать личину постничества, ни возбуждать воображение противоположностью недосягаемого ангельского чина пред мирским, ни звонить вперегонки, ни клянчить и угодничать пред богатыми и сильными. Ангельский чин пред ним сам по себе, искренний, нелицемерно смиренный, постный и набожный; устав служебный соблюдается также сам по себе, независимо от прихотей и поползновений причта; доход от алтаря течет сам собою, условливаемый чинностью службы, историческим к монастырю уважением народа, между прочим, и строгою жизнью монашествующих. Священнослужителям остается быть служителями алтаря в самом тесном и самом чистом смысле; духовные обязанности ничем не засариваются, ничем не затрудняются.
Брат мой был из числа именно так относящихся к своим обязанностям. Помимо священнослужения для монашествующих, он поставил себе быть проповедником слова Божия. Это его была постоянная мысль, постоянное и единственное дело. В дневнике, веденном некоторое время еще до поступления на место, так он и определял себе назначение. За несколько часов до смерти последнею его мыслью была забота об одной из своих проповедей, о переписке ли ее или об исправлении ее недостатков.
Предоставляю перенестись в положение, которое кругом себя увидел и себя в нем ощутил тринадцатилетний сениор Коломенского училища, переводчик Павла Иовия. В своем брате, между прочим, он нашел того ментора, которого смутно искала душа его, который в пределах своих знаний немедленно отвечал на все запросы; а запросы были даваемы без удержу и удовлетворялись без устали и скуки; напротив, Александр Петрович в каждой прогулке не пройдет десяти шагов, чтобы не остановить следующего за ним братишку, не указать дом, чем-нибудь замечательный, не рассказать курьезного случая, о котором напоминает это место, предания, с которым связан этот угол Москвы. Брат притом же по природе был словоохотлив даже чрез меру.
Свояком доводился брату В.И. Груздев, о котором была речь в одной из предыдущих глав; шурьями были Островские, между прочим Николай и Геннадий Федоровичи, люди с академическим образованием и замечательным умом. Николай Федорович притом внимательно следил за литературой; по части снабжения книгами и журналами он был для брата почти тем же, чем для родителя нашего И.И. Мещанинов. В.И. Груздева и Островских мне пришлось видать у брата в свою кратковременную побывку, слышать их беседы, и я почувствовал себя в сфере других интересов, о которых не знал коломенский круг, мне доступный. Рассуждали о современных проповедниках, о современной литературе, о цензурной истории с письмом Чаадаева в «Телескопе» и об «Истории ересей» Руднева, тоже перенесшей цензурную передрягу, о путешествии наследника и статье Погодина по этому поводу. То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам. Ни чаадаевская, ни рудневская истории, впрочем, в печать и не проникали.
В Новодевичьем погребаются знатные русские фамилии. Могильные памятники давали случай брату знакомить меня с нравственною физиономией родов, с их взаимными отношениями, рассказывать ту часть русской истории, ему известную, которая разрабатывается теперь «Русским архивом» и «Русскою стариной». Случалось встречать и лично кого-нибудь из представителей аристократии. После взаимных поклонов и пары слов, которыми перекидывался брат с барином, я не упускал любопытствовать, и мне сообщался послужной список встретившегося, родственные связи его и то, чем они важны; сообщалось и общее понятие о сравнительной силе чинов и родовитости в России и положении фамилий при Дворе.
Тесть брата, бывший протоиерей, проводил под именем монаха Феодорита подвижническую жизнь в Донском монастыре. Раза два доводилось сопровождать к нему брата. Глубокое почтение, которое обнаруживал к нему Александр Петрович, державшийся вообще свободно и почти даже фамильярно с лицами высшими его по положению; отсутствие праздных слов со стороны Феодорита; все это уносило меня опять в иной мир, где наяву представал, так сказать, край Четиих-Миней. А Татьяна Федоровна, монахиня, чтимая братом, и совсем переносила в Четьи-Минеи. Об этой подвижнице и прозорливице я расскажу особо.
Таков был новый мир, в котором я очутился. Две-три прогулки по Москве, одна из них предпринятая для меня специально, дополнили впечатление.
На другой день приезда, как обещано, я был введен в алтарь. Несметное множество народа около монастыря, в монастыре, в самом соборе; многочисленность духовенства; величественная строгость самого собора; архиерейское служение, на этот раз даже с хиротонией, подавили меня. Служивший архиерей был невзрачен; помню, это был Дионисий, бывший Вятский или Пермский, сосланный в Москву на покой, как говорил мне тогда брат, за приносы и содержание лавочки при архиерейском дворе. В лавочке покупался чай и сахар; тем и другим кланялся архиерею проситель, а архиерей, приняв подарок, спускал его обратно в лавку для дальнейшего обращения. Низкого роста, толстоватый, Дионисий и голосом обладал не симпатичным, хотя звонким. Протодьякон и иподьяконы обращались с ним чуть не как с мебелью, небрежно, хотя и с наружными знаками почтения. Тем не менее хиротония со своим неоднократным «аксиос», с «повели» и «повелите», с хождением вокруг престола и торжественным пением, которым оно сопровождалось и которое исполняемо было мужественными голосами служащего духовенства; наконец, растроганное лицо «благоговейного диакона Александра», которого «божественная благодать проручествовала во пресвитера»: все это врезалось в меня неизгладимо.
Вечер проведен был в обзоре гулянья, куда, разумеется, брат не пошел и куда отправились только мы с сестрой. Запруженное народом поле, «колокола», то есть палатки для винной продажи, имевшие форму колокола, балаганы, качели: все это была невидаль для меня, как и разносчики даже. Изо всего виденного один «Петрушка» мне был знаком; за грош я его смотрел раз в Коломне, где для него на Масленице поставлена была палатка, и я долго недоумевал, тщетно усиливаясь решить: каким способом ухитряется комедиант испускать неестественное верезжанье и ржанию подобный смех? Но тут Петрушка оказывался в числе последних, наименее видных увеселений. Тут на подмостки выходили пред глазеющую публику невиданные мною паяцы с своими грубыми шутками, кувырканиями и затейливыми фокусами вроде вытаскивания бесконечной пакли изо рта.
Другой день, 29 числа, считался в монастыре тоже праздником, и брат говорил за литургией проповедь. Я обязан был ее выслушать и после пересказать ее содержание. Эта обязанность возлагаема была на меня каждый раз, когда брату думалось проповедовать, а это случалось почти каждый праздник.
Прошло затем несколько дней пустых. Мы ограничивались прогулками по полю, по монастырю; раз дойдено было до Смоленского рынка. Москвы я еще не видал. Устремляя глаза чрез поле, тщетно я искал Кремля. Виднелись какие-то зеленоватые церкви, и я спрашивал: «Не это ли Кремль?» — «Нет, — отвечали мне, — Кремль далеко еще. Это Зубово». Наконец в один из свободных от служения дней брат пред вечером повел меня. Мы прошли Пречистенку, миновали Алексеевский монастырь со старым Пожарным депо, стоявшие на месте, где теперь храм Христа Спасителя, и с Волхонки поворотили на Каменный мост; брат хотел показать мне Кремль с лучшей стороны. Кремль тогда смотрел красивее; теперешнего Большого дворца, подавляющего все остальное, не было еще; соборы не казались придачей ко дворцу, стоящими на его дворе. С набережной видны были терема и Спас на Бору; крошечная церковь Уара, стоявшая на пригорке пред Боровицкими воротами, придавала свою прелесть виду. Мы любовались с набережной; поворотили на Москворецкий мост, вошли в Кремль, во время вечерен поклонились святыням соборов, обошли Царь-пушку с Царем-колоколом, только что поднятым пред тем, и чрез Красную площадь Иверскими воротами прошли в Александровский сад, мимоходом полюбовавшись фонтаном, который бил в это время зонтом. То была целая лекция. Все, что помнил, все, что знал брат относящегося до Кремля, его святынь, до памятника Минину, до водопровода, до Александровского сада, до Воспитательного дома, на который издали мне указано, равно как и на дом, бывший Безбородко (потом Прохорова) на Вшивой горке, — все это выложено было частью тут же при обзоре, частью дорогой при возвращении на Девичье поле. Рассказано было, как в одну ночь Безбородко, ожидая государя, развел сад на пригорке, спускающемся от его дома к Москве-реке; по поводу Александровского сада передано о Неглинной, о рвах, отделявших Красную площадь от Кремля, и о нечистотах, которыми завалена была в те времена его окружность, о разорении Двенадцатого Года, следы которого еще оставались в 1818 году, когда брата ввезли в Москву. По поводу того же сада передано, почему единственное дерево во всех общественных садах — липа. Старейший из бульваров, Тверской, был засажен первоначально березами. Увидав насаждение, император (Александр I) спросил: «Что вам вздумалось — береза? Лучше бы липы». Березы были вынуты, липы посажены, и с тех пор везде липы и нигде березы. Воспитательный дом напоминал о Демидове и его причудах, кремлевский плац-парад — о соборе Николы Гостунского, снесенном в одну ночь.