Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина читать книгу онлайн
Вместе с навсегда запечатлевающейся в душе онегинской строфой приходит к нам «меланхолический Якушкин», и «цареубийственный кинжал» романтически неожиданно блестит в его руке. Учебник охлаждает взволнованное воображение. Оказывается, этот представитель декабризма не отличался политической лихостью. Автор этой книги считает, что несоответствие заключено тут не в герое, а в нашем представлении о том, каким ему надлежало быть. Как образовалось такое несоответствие? Какие общественные процессы выразились в игре мнений о Якушкине? Ответом на эти вопросы писатель озабочен не менее, нежели судьбой и внутренним миром героя. Перу Л. А. Лебедева принадлежит более десятка книг, посвященных таким историческим лицам, как Чаадаев, Грибоедов, Чернышевский, Грамши, Писарев, Луначарский, и несколько сборников литературно-критических статей. Если читатель в свое время обратил внимание на некоторые из означенных работ, он, можно думать, не захочет пройти мимо этой книги об одном из самых внутренне близких нам сейчас тружеников свободы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
«Судьбу свою сурову с терпеньем мраморным сносил! Нигде себе не изменил…» В этой прекрасной строфе-формуле «первого декабриста» В. Ф. Раевского та же, в сущности, мысль, что и в знаменитом послании Пушкина: «Храните гордое терпенье!». А «скорбный труд и дум высокое стремленье» — это ведь и есть поразительно точное (по гениальной чуткости издалека) определение самой сущности двуединой природы того образа жизни, который нашли, выработали и выстрадали «декабристы после декабря» и который стал делом их чести, официально обесчещенных в обстановке, близкой к ритуальному торжеству в духе кафкианских мистерий и набоковского «Приглашения на казнь». Какая, действительно, вкрадчивость, какое увлечение в лабиринты заманивания к смертоносным признаниям, какое порой своеобразное даже амикошонство — амикошонство палача — были проявлены Николаем при допросах, как он умел сближаться со своими жертвами, примериваясь к их шеям и приучая их шеи к своему глазу, как он тянулся к их головам и как притягивал их головы к себе, все ближе и ближе, пока не оказалось, что уже достаточно. Все следствие по делу декабристов — это сплошное приглашение на казнь и предательство, на предательскую казнь (ведь было негласно обещано помилование «в последнее мгновенье») и на казнь предательством (обещалось спасение преданному и освобождение оговоренному). Конечно, в пору следствия сыграли свою роль и понятия, присущие «невольничеству чести», да и просто врать, как видно, было противно и казалось «недостойно». Была и растерянность, и шок — все это известно и уже многократно обсуждалось с разных точек зрения — и политической, и нравственной, и идейной. Не думаю, что В. В. Набоков читал материалы, связанные с тем, как Николай во время следствия приближал к себе и к виселице Каховского, но не исключено, что читал — он ведь очень берег память о том, что игрой истории был связан в отдаленном родстве с людьми Декабря, и, хотел того или нет, все оглядывался на этих людей, на эти «поверстные столбы» русской истории, как бы далеко от них ни уходил.
Сладострастие интимных допросов, доверительных вымогательств и тайны пыток завершилось особого рода праздничным торжеством — ритуалом освящения и эстетизации акта государственного терроризма.
«Победу Николая над пятью торжествовали в Москве молебствием. Середь Кремля митрополит Филарет благодарил бога за убийства. Вся царская фамилия молилась, около нее сенат, министры, а кругом на огромном пространстве стояли густые массы гвардии, коленопреклоненные, без кивера, и тоже молились; пушки гремели с высот Кремля.
Никогда виселицы не имели такого торжества; Николай понял важность победы!
Мальчиком четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить за казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками. Я не отомстил; гвардия и трон, алтарь и пушки — все осталось; но через тридцать лет я стою под тем же знаменем, которого не покидал ни разу…»
«…Нам противны всякого рода убийства — оптом и вразбивку; те, за которые вешают, и те, за которые дают кресты; нам жаль всякую кровь…»
Ялуторовск — это прежде всего Якушкин, Пущин, Оболенский… Это еще определенный стиль поведения и определенный образ мышления. И этот стиль, и этот образ мышления не вдруг «случились» у этих людей на поселении, предшествующее развитие таких характеров было в этом случае необходимым моментом. Якушкин был человеком неукоснительно скромным, пожалуй, довольно закрытым, но он обрел своих новых друзей, этих друзей в Ялуторовске потому, что раньше у него были такие друзья, как Грибоедов и Чаадаев. Якушкин в известном смысле был человеком именно этого социально-психологического и идейно-нравственного ряда. Совсем не потому, что «просто так случилось уж», именно Якушкин принимал Чаадаева в Тайное общество — именно Чаадаеву Якушкин смог в свою очередь открыть тайное тайных своей души, которая была от природы даже в известном смысле проста, но никогда не была нараспашку. Якушкин в одном из своих писем, написанных в пору, когда ему было особенно, видимо, тяжко, может быть даже в кризисном состоянии духа, просил Чаадаева заглянуть в его душу и душевно поддержать своего друга. По словам самого Якушкина, то была «одна из редких минут излияний» и «полуисповеди».
Чаадаев познакомил Якушкина с Пушкиным. Когда в первой книжке «Полярной звезды» (1855 г.) Герцен в «Былом и думах» поместил свой очерк о Чаадаеве, Якушкин вскоре откликнулся на эту публикацию. И этот отклик был не просто изложением частных замечаний по поводу прочитанного, он имел вполне принципиальный характер. Именем Чаадаева устанавливалась связь между «декабристами после декабря», а если говорить более конкретно, «людьми Ялуторовска» и Герценом.
«Полярная звезда» читается даже в Сибири, и ее читают с великим чувством; если бы вы знали, как бы этому порадовались. Я уже не говорю о людях, [которые] сочувствуют вашим убеждениям и ценят вполне прекрасное ваше направление и благородный труд ваш, но даже и те, которые не имеют никаких убеждений, никакого направления, читая вашу книжку, и они находятся под каким-то обаянием, невольно грудь их расширяется, и они чувствуют, что дышут свободнее. Вы не ругаетесь, и потому вы не отщепенник; но говорите, как свободный русский человек, и свободная ваша речь для всякого русского человека как будто летящий от родины глас.
Надо полагать, что на вызов ваш к нашим соотечественникам доставлять вам статьи для вашей «Полярной звезды» отозвались уже многие. При этих строках вы получите стихотворение Рылеева «Гражданин», которое, конечно, вам неизвестно и которое если и известно в России, то очень немногим. Стихотворение Кюхельбекера «Тень Рылеева», вероятно, также никто не знает.
Очень немногие знают коротенькое послание Пушкина «Во глубине сибирских руд», которое, разумеется, никогда не было напечатано и может ныне читаться только в вашем сборнике. На всякий случай прилагаю еще Пушкина Noël, который во время оно все знали наизусть и распевали чуть не на улице (может быть, он и вам известен). На первый раз не взыщите, чем богат, тем и рад…»
Далее у Якушкина следовал ряд уточнений и замечаний относительно некоторых деталей общественной биографии Чаадаева, о котором Герцен рассказал в «Полярной звезде». «Вообще же, — заключает Якушкин, — очерк Чаадаева вы накидали очень удачно»… «Дружески вас приветствуя, один из стариков крепко жмет вам руку» — этими словами письмо заканчивается.
Тут — «поверстные столбы» исторических судеб целых поколений, целых этапов в жизни общества, огромного значения циклов в развитии русской и мировой общественной мысли, тут отметины той спирали этого развития, которая вилась, порой, кажется, чуть ли не совсем исчезая, вокруг некоего единого все-таки стержня, вокруг одного древка для знамени, которое все не ветшало и не блекло, как ни трепали его «ветры истории», как ни пытались его сломать или опозорить люди самых разных подчас лагерей…
Имя Чаадаева много значило в этом смысле для Герцена, Чаадаев сам для Герцена был «поверстным столбом», от которого начинался для Герцена отсчет нового времени в его жизни — того времени, в которое Герцен и стал тем, кем остался для истории.