Дневник (1901-1929)
Дневник (1901-1929) читать книгу онлайн
Трудно представить себе, что дневник пишут, думая, что его никто никогда не прочтет. Автор может рассчитывать, что кто-нибудь когда-нибудь разделит его горести и надежды, осудит несправедливость судьбы или оценит счастье удачи. Дневник для себя - это - в конечном счете - все-таки дневник для других
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
2-й день Рождества 1920 г. я провел не дома. Утром в 11ч. побежал к Лунач., он приехал на неск. дней и остановился в Зимнем Дворце; мне нужно было попасть к 11 ½, и потому я бежал с тяжелым портфелем. Бегу — смотрю, рядом со мною краснолицая, запыхавшаяся, потная, с распущенными косами девица, в каракулевом пальто, на красной подкладке. Куда она бежала, не знаю, но мы проскакали рядом с нею, как кони, до Пролеткульта. Луначарского я пригласил в Дом Искусств — он милостиво согласился. Оттуда я пошел в Дом Иск., занимался — и вечером в 4 часа — к Горькому. В комнате на Кронверкском темно — топится печка — Горький, Марья Игнатьевна, Ив. Николаевич и Крючков сумерничают. Я спросил: — Ну что, как вам понравился американец? (Я послал к нему американца)— «Ничего, человек действительно очень высокий, но глупый»… Возится с печью и говорит сам себе: «Глубокоуважаемый Алексей Максимович, позвольте вас предупредить, что Вы обожгётесь… Вот, К. И., пусть Федор (Шаляпин) расскажет вам, как мы одного гофмейстера в молоке купали. Он, понимаете, лежит читает, а мы взяли крынки — и льем. Он очнулся — весь в молоке. А потом поехали купаться, в челне, я предусмотрительно вынул пробки, и на середине реки стали погружаться в воду. Гофмейстер просит, нельзя ли ему выстрелить из ружья. Мы позволили…» Помолчал. «Смешно Лунач. рассказывал, как в Москве мальчики товарища съели. Зарезали и съели. Долго резали. Наконец один догадался: его за ухом резать нужно. Перерезали сонную артерию — и стали варить! Очень аппетитно Луначарский рассказывал. Со смаком. А вот в прошлом году муж зарезал жену, это я понимаю. Почтово-телеграфный чиновник. Они очень умные, почтово-телеграфные чиновники. 4 года жил с нею, на пятый съел. — Я, говорит, давно думал о том, что у нее тело должно быть очень вкусное. Ударил по голове — и отрезал кусочек. Ел он ее неделю, а потом — запах. Мясо стало портиться. Соседи пришли, но нашли одни кости да порченое мясо. Вот видите, Марья Игнатьевна, какие вы, женщины, нехорошие. Портитесь даже после смерти. По-моему, теперь очередь за Марьей Валентиновной (Шаляпиной). Я смотрю на нее и облизываюсь».— А вторая — Вы,— сказал Марье Игнатьевне Ив. Никол. — Я уже давно высмотрел у вас четыре вкусных кусочка. — Какие же у меня кусочьки?— наивничала Марья Игнатьевна. <...>
11 янв., вокресение. У Бобы была в гостях Наташенька Жуховецкая. Они на диване играли в «жаркóе». Сначала он жарил ее, она шипела ш-ш-ш, потом она его и т. д. Вдруг он ее поцеловал. Онá рассердилась:
— Зачем ты меня целуешь жареную? <...>
17 янв. Сейчас Боба вбежал в комнату с двумя картофелинами и, размахивая ими, сказал: папа, сегодня один мальчик сказал мне такие стихи: «Нету хлеба — нет муки, не дают большевики. Нету хлеба — нету масла, электричество погасло». Стукнул картофелинами — и упорхнул.
19 янв. 1920 <…> Вчера — у Анны Ахматовой. Она и Шилейко в одной большой комнате,— за ширмами кровать. В комнате сыровато, холодновато, книги на полу. У Ахматовой крикливый, резкий голос, как будто она говорит со мною по телефону. Глаза иногда кажутся слепыми. К Шилейке ласково — иногда подходит и ото лба отметает волосы. Он зовет ее Аничка. Она его Володя. С гордостью рассказывала, как он переводит стихами — à livre ouvert — целую балладу — диктует ей прямо набело! «А потом впадает в лунатизм». Я заговорил о Гумилеве: как ужасно он перевел Кольриджа «Старого Моряка». Она: «А разве вы не знали. Ужасный переводчик». Это уже не первый раз она подхватывает дурное о Гумилеве. Вчера утром звонит ко мне Ник. Оцуп: нельзя ли узнать у Горького, расстрелян ли Павел Авдеич (его брат). Я позвонил, подошла Марья Игнатьевна. — Да, да, К. И., он расстрелян. — Мне очень трудно было сообщить об этом Ник. Авдеичу, но я в конце концов сообщил. <…>
25 января. Толки о снятии блокады1. Боба (больной) рассказывает: вошла 5-летняя девочка Альпер и сказала Наташеньке Жуховецкой:
— Знаешь, облака сняли.
— А как же дождик?
Лида спросила Наташу: — Из чего делают хлеб? — Из рожи.
Мороз ужасный. Дома неуютно. Сварливо. Вечером я надел два жилета, два пиджака и пошел к Анне Ахматовой. Она была мила. Шилейко лежит больной. У него плеврит. Оказывается, Ахматова знает Пушкина назубок — сообщила мне подробно, где он жил. Цитирует его письма, варианты. Но сегодня она была чуть-чуть светская барыня; говорила о модах: а вдруг в Европе за это время юбки длинные, или носят воланы. Мы ведь остановились в 1916 году — на моде 1916 года.
8 февраля. <…> Моя неделя слагается теперь так. В понедельник лекция в Балтфлоте, во вторник — заседание с Горьким по секции картин, заседание по «Всемирной Лит.», лекция в Горохре; в среду лекция в Пролеткульте, в четверг — вечеринка в Студии, в пятницу — заседание по секции картин, по Всемирной Литер., по лекции в Доме Искусств.
Завтра, кроме Балтфлота, я читаю также в Доме Искусств.
9 февраля. Это нужно записать. Вчера у нас должно было быть заседание по гржебинскому изданию классиков. Мы условились с Горьким, что я приду к Гржебину в три часа, и он (Горький) пришлет за нами своего рысака. Прихожу к Гржебину, а у него в вестибюле внизу, возле комнаты швейцара сидит Горьк., молодой, синеглазый, в серой шапке, красивый. — «Был у Константина Пятницкого… Он тифом сыпным заболел — его обрили… очень смешной… в больнице грязь буграми… сволочи… Доктор говорит: это не мое дело…» Потом мы сели на лихача и поехали — я на облучке. Марья Игн. Бенкендорф окончательно поселилась у Горького — они в страшной дружбе — у них установились игриво-полемические отношения,— она шутя бьет его по рукам, он говорит: ай-ай-ай, как она дерется!— словом, ей отвели на Кронверкском комнату, и она переехала туда со всеми своими предками (портретами Бенкендорфов и… забыл чьими еще). На собрании были Замятин, Гржебин, Горький, Лернер, Гумилев и я — но так как 1) больному Пятницкому нужно вино и 2) Гумилеву нужны дрова, мы с Гум. отправились к Каплуну в Упр. Советов. Этот вельможа тотчас же предоставил нам бутылку вина (я, конечно, не прикоснулся) и дивное, дивное печенье. Рассказывал, как он борется с проституцией, устраивает бани и т. д.— а мне казалось, что я у помощника градоначальника и что сейчас войдет пристав и скажет:
— Привели арестованных студентов, что с ними делать?
Нашел у Каплуна книгу Мережковского — с очень льстивой и подобострастной надписью... Гумилев один вылакал всю большую бутылку вина — очень раскис. <...>
12 февраля. Описать бы мой вчерашний день — типический. Ночь. У Марьи Борисовны жар, испанская болезнь, ноги распухли, родов ждем с секунды на секунду. Я встаю — занимаюсь былинами, так как в понед. у меня в Балтфлоте лекция о былинах. Читаю предисловие Сперанского к изд. Сабашникова, делаю выписки. Потом бегу в холодную комнату к телефону и звоню в телефон Каплуну, в Горохр, в Политотдел Балтфлота и ко множеству людей, нисколько не похожих на Илью Муромца. Воды в кране нет, дрова нужно пилить, приходит какой-то лысый (по виду спекулянт), просит устроить командировку, звонит г-жа Сахáр: нет ли возможности достать от Горького письмо для выезда в Швейцарию, звонит Штейн, нельзя ли спасти библиотеку уехавшего Гессена (и я действительно спасал ее, сражался за каждую книжку), и т. д. Читаю работы студистов об Ахматовой.
Где-то как далекая мечта — мерещится день, когда я мог бы почитать книжку для себя самого или просто посидеть с детьми... В три часа суп и картошка — и бегом во Всемирную. Там заседание писателей, коих я хочу объединить в Подвижной Университет. Пришли Амфитеатров, обросший бородой, Волынский, Лернер — и вообще шпанка. Все нескладно и глупо. Явился на 5 мин. Горький и, когда мы попросили его сообщить его взгляды на это дело, сказал: «Нужно читать просто... да, просто... Ведь все это дети — милиционеры, матросы и т. д.». Шкловский заговорил о том, что нужны школы грамоты, нужно, чтобы и мы преподавали грамоту... Штрайх (сам малограмотный) заявил, что он — арабская лошадь и не желает возить воду. И все признали себя арабскими лошадьми. Оттуда к Ахматовой (бегом), у меня нет «Четок», а я хотел читать о «Четках» в Пролеткульте. От Ахматовой (бегом) в Пролеткульт. Какой ветер, какие высокие безжалостные лестницы в Пролеткульте! Там читал каким-то замухрышкам и горничным об Анне Ахматовой — слушали, кажется, хорошо! — и оттуда (бегом) к Каплуну на Дворцовую Площадь. Его нету, я опоздал, он уже у Горького. Иду к его сестре и ем хлеб, к-рый мне дал Самобытник, пролетарский поэт. Хлеб оказывается зацветший, меня тошнит. Я прошу прислать от Горького автомобиль Каплуна. Через несколько минут является мальчишка и говорит: — Тут писатель, за которым послал Каплун? — Тут.— Сейчас шофер звонил по телефону, просил сообщить, что он запоздает, так как он по дороге раздавил женщину.— Опять? — говорит сестра Каплуна. Через несколько минут шофер приезжает. «Насмерть?» — «Насмерть!» Я еду к Горькому. От голода у меня мутится голова, я почти в обмороке. У Горьк. в двух комнатах заседания — и он ходит из комнаты в комнату, словно шахматист, играющий одновременно несколько партий. Потом оба заседания соединяются. Профессора и — мы. Среди профессоров сидит некто черненький, который с пятого слова говорит: Наркомпрос, Наркомпрос, Наркомпрос.— К черту Наркомпрос! — рычу я и ни с того ни с сего ругаю это учреждение. Потом оказывается, что это и есть Наркомпрос.— Зеликсон, тот самый, коего мы очень боимся, хотели бы всячески задобрить и т. д. Я так и похолодел. Возвращаюсь около часу ночи домой — М. Б. худо, вся в поту, не спит ночей пять, голова болит очень, просит шерстяной платок. Ложусь и, конечно, не сплю. Вскакиваю утром — Женя замучена, у меня пальцы холодные, иду пилить дрова.