На дне блокады и войны
На дне блокады и войны читать книгу онлайн
Воспоминания о блокаде и войне написаны участником этих событий, ныне доктором геолого-минерал. наук, профессором, главным научным сотрудником ВСЕГЕИ Б. М. Михайловым.
Автор восстанавливает в памяти события далеких лет, стараясь придать им тот эмоциональный настрой, то восприятие событий, которое было присуще ему, его товарищам — его поколению: мальчикам, выжившим в ленинградской блокаде, а потом ставших «ваньками-взводными» в пехоте на передовой Великой Отечественной войны.
Для широкого круга читателей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
13 сентября 1928 г. Бабушка по маме — Анна Васильевна Цветкова (1872–1942), похоронена в могиле блокадников на Серафимовском кладбище, я, сестра Нина (рожд. 1922 г.), отец — Михайлов Михаил Михайлович (1893–1963), похоронен на Серафимовском кладбище.
1918–1919 гг. (?) Бабушка по отцу — Анна Иссидоровна Михайлова-Волынкина (1876–1919) с моим старшим братом Сашей (1916–1919) незадолго до их смерти летом 1919 г. Похоронены на Серафимовском кладбище.
1920 г. Мама — Варвара Николаевна Михайлова (1897–1968), отец, недавно вернувшийся с Северного фронта (Северная Двина, бои против английского оккупационного корпуса). Похоронены на Серафимовском кладбище.
Начало века. Смена караула Императорской гвардии у памятника Николаю I. Судя по рассказам отца, слева мой прадед — Иссидор Волынкин. Похоронен на Смоленском кладбище.
Ну, кажется, хватит, пора переходить к войне. Или нет. Расскажу еще один эпизод из жизни нашего дома — и все.
Мне, вероятно, лет 6–7. Киров еще жив. Он живет в нашем доме, но со стороны ул. Красных Зорь, 26/28. Часто все ленинградское начальство после работы на машинах подъезжает к дому 21 по Кронверкской, и оттуда Киров идет в сопровождении нескольких человек к себе через проходные дворы, т. е. через наш мир. Огольцы постарше договариваются, кто будет выпрашивать у Кирова «на конфеты», а то и «на хлеб». В те годы попрошайничество, по крайней мере в нашей среде, не считалось зазорным. Жили мы небогато: булка — только к чаю (один батон или хала на всех), сахар — по выдаче каждому и т. д. В нашей семье были бабушка, мама, сестра и я. Киров давал. Среди нас ходил рассказ, как Киров однажды дал «целый рупь». Я обычно оказывался на задах дворовой компании, но все же однажды, осмелев, пристроился к идущей группе «начальников», выбрал среди них Кирова (который повыше и поважней), забежал сбоку и с замиранием сердца выпалил: «Дядя Киров, дай рупь» — «Пшол вон отсюда! Какой я тебе Киров!» Настоящий Киров то ли шел впереди, то ли его вообще не было. Мое знакомство с Кировым, к сожалению, не состоялось.
На выпрошенные деньги мы покупали «сен-сен» в аптекарском магазине на Большом, рядом с булочной «У Лора», а когда «фартило», то и монпансье у «Иван-Иваныча» (продуктовый магазин наискосок от Лора).
Хотел на этом кончить. Но, коль скоро рассказал о неудачном знакомстве с Сергеем Мироновичем, то волей-неволей просится на язык поведать о его соратниках — других жильцах нашего дома, а точнее, той половины, где селились и, не задерживаясь долго, убывали в небытие партийные и правительственные «отцы города 30-, 40- и 50-х годов».
Большинство из них репрессировано и расстреляно, т. е. проиграло в свирепой борьбе за власть. Но все, кто больше, кто меньше, успевали вкусить свою толику «сладкой жизни», царившей в левой половине «дома на Кронверкской» и сохранявшей комфорт и роскошь ее первых обитателей.
«Только в 49–50 годах в Ленинграде арестовали и осудили к смертной казни и длительным срокам тюремного заключения более 200 партийных и советских работников, а также их близких и дальних родственников» (Бережков. Внутри и вне «Большого дома», 1995). Я не удивлюсь, если узнаю, что многие из них жили в нашем доме.
Итак, кто же они — ныне реабилитированные временные жильцы нашего дома — эти политические однодневки времен сталинских репрессий? Сегодня, после чтения хлынувшей на страницы газет и журналов «разоблачительной» публицистики, я бы поделил их на три не совсем равные «половины».
ПЕРВАЯ «ПОЛОВИНА» — революционеры царских времен. Люди одержимые, идеалисты, шедшие на каторгу ради воплощения своих благородных в основе идей создания общества всеобщей справедливости и благоденствия. Эти революционеры, глубоко веря в силу человеческого разума, способного покорить и преобразовать Землю, творили по принципу: «Не ждать милостей от Природы! Взять их— наша задача!» А многие: «Железной рукой заставить людей войти в социализм!» Только сейчас, на восьмом десятке жизни нашего общества, для советских людей наступает прозрение: человечество — часть Природы, и переделать его столь же сложно, как изменить среду нашего обитания, точнее говоря, невозможно. Все, созданные до сих пор умами человеческими теории различных «социализмов» (от утопического, через национал-социализм, до «перестроечного»), находятся в вопиющем противоречии с естеством человека и поэтому обречены на погибель. В это не могли поверить революционеры-идеалисты, в это до сих пор не хотят верить марксисты-материалисты.
В конечном счете революционеры царских времен, захватив власть в семнадцатом году и сев в министерские кресла, перегрызлись в борьбе за право создать общество по своему идейному замыслу, и к середине 30-х годов один за другим, каждый по- своему, ложились на илистое дно Леты.
ВТОРУЮ «ПОЛОВИНУ» составили люди, пришедшие к власти на гребне революционного вала. Это пена революции. У них не было светлых идей подвижников-революционеров. Перед глазами маячила лишь ненасытная жажда денег и власти. Как правило, они выходцы из беднейшего крестьянства — батраки и бедняки, либо деклассированные люмпен-пролетарии. Заняв места царской элиты, никто из них уже не хотел возвращаться назад в беспросветную деревенскую бедность. Да и не могло быть этого возврата. Отказ от борьбы при создавшейся системе означал отказ от жизни. Платить приходилось дорого: предавали матерей, отцов, детей, жен, по первому приказу рвали на части друзей, лизали задницы палачам… Ничего святого!.. Бога нет!.. Оставались лишь животные чувства пищи и секса («сладкой жизни»).
Может быть я сгущаю краски?
Как-то мне попались на глаза воспоминания двоюродной внучки Николая Чаплина — Генерального секретаря комсомола СССР (тоже одно время жившего в нашем доме), опубликованные в журнале «Смена» (№ 15, 1988). Его судьба характерна для второй «половины», поэтому я позволю себе несколько подробней остановиться на ней.
Николай родился в 1902 г. в семье многодетного священника из захудалого прихода Смоленской епархии. В 1917 году, бросив учебу в реальном училище Смоленска, он «с головой ударился в революцию». Вскоре пришла головокружительная карьера: в 20-м — председатель Смоленского комитета комсомола, в 21-м — секретарь губкома в Тюмени; оттуда Николай был направлен в Москву секретарем «Цекамола», в 24-м он уже «Первый», а затем Генеральный секретарь Комсомола.
В 1928 г., как «скромно» пишет внучка, Чаплин «простился с комсомолом, с друзьями определился на торговое судно и помощником кочегара отбыл в Европу». Чёрт-те что! Это Генеральный-то секретарь ВЛКСМ! Кочегарство, вероятно, не подошло Николаю. В начале 30-х годов он становится Председателем Всекопита СССР, как пишет внучка, «руководит общественным питанием страны». Как неудавшийся кочегар «руководил», свидетельствуют сегодня обнародованные архивные материалы о гибели в 1931–1932 гг. от голода миллионов (!) его сородичей.
В 1932 г. Киров сказал: «В Ленинград скоро приедет отличный работник». И «в огромном доме на Каменноостровском проспекте (это все тот же наш дом — Б. М.) поселился Николай Чаплин — начальник политуправления Мурманской ж. д.».
В июне 1937 года уже Сталин сказал: «Пора тебе, Чаплин, выходить на большую дорогу». Через несколько дней этой дорогой оказался путь на Лубянку, куда его, начальника Юго-восточной ж. д., доставили ночью 29 июня и вскоре там же расстреляли…
В восемнадцать лет Чаплин писал: «Я горы готов свернуть». И он действительно «ворочал горы», не замечая, а, может быть, и не думая о гибели миллионов людей, населявших их.