Улица генералов. Попытка мемуаров
Улица генералов. Попытка мемуаров читать книгу онлайн
Имя Анатолия Гладилина было знаменем молодежной литературы периода «оттепели». Его прозу («Хроника времен Виктора Подгурского», «История одной компании») читали взахлеб, о ней спорили, героям подражали. А потом… он уехал из страны, стал сотрудником радиостанции «Свобода».
Эта книга о молодости, которая прошла вместе с Василием Аксеновым, Робертом Рождественским, Булатом Окуджавой, о литературном быте шестидесятых, о тогдашних «тусовках» (слова еще не было, а явление процветало). Особый интерес представляют воспоминания о работе на «вражеском» радио, о людях, которые были коллегами Гладилина в те годы, — Викторе Некрасове, Владимире Максимове, Александре Галиче…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
К этому времени все, что Казаков написал, опубликовали и переиздали, а заработал он деньги на переводах казахского классика Нурпеисова.
Сначала я обрадовался такому соседству, потом увидел, что он избегает общения, вернее общается, но без особой охоты. А ведь ко мне приезжали гости из Москвы — Аксенов, Максимов — люди, которые раньше были Казакову интересны. Я подумал, что Казаков много работает и не хочет отвлекаться. Тогда понятно, тем более что никаких гостей я на его участке никогда не замечал. «Что ты пишешь?» — спросил я его. «Пишу рассказ про своего маленького сына, — ответил Казаков. — Пишу и плачу». Через год он повторил мне свой ответ слово в слово, и больше я его о литературной работе не спрашивал.
Складывалось впечатление, что Казаков ушел в «глухую несознанку», или своего рода внутреннюю эмиграцию. Что тому было причиной — не знаю. Про политику мы с ним не разговаривали, а если он сам заводил разговор о литературе, то всегда на одну и ту же тему: в таком-то журнале ждут его рассказов, в издательстве — повесть, в альманахе — очерков. И в этом не было ни тени бахвальства: Казакова давно признали как мастера русской прозы, знатока народной жизни, и у писателя с такой репутацией цензура старалась не замечать острых углов. В общем, на Казакова был большой спрос. А он почти не выезжал в Москву, разошелся с женой, крайне редко видел любимого сына. У Казакова в гараже стоял «Москвич», не самая плохая по тем временам машина, но он мне признался, что боится ездить на «Москвиче» даже до ближайшего магазина — тормоза отказывают. Ну что тут можно сказать? У всех советских машин всегда что-то отказывало, но водители как-то выкручивались, находили механиков в каких-нибудь государственных гаражах, совали им в карман мятые бумажки, и рабочий класс творил чудеса. Видимо, Казакову в принципе не нужна была машина, не нужен был лишний повод вылезать с дачи.
Что он там делал, как проводил время — для меня загадка. Казаков бывал у меня в гостях, когда мы устраивали застолье по случаю «московского десанта». Я у него — ни разу. Вернее, однажды я зашел к нему по какому-то срочному делу. Стучу в дверь. Никто не реагирует. Открываю дверь, громко спрашиваю, есть ли кто живой. Отвечает голос с кухни. Иду на кухню и вижу такую картину. Семейство Казакова обедает. Обед на кухне — исконная привычка советских людей. Меня удивило, как они обедают. Мать Казакова сидит за большим столом, Юра — за маленьким, а отец — где-то с краю, перед тумбочкой. Причем все сидят спиной друг к другу и молча хлебают ложкой из своей тарелки.
До меня и раньше доходили слухи, что в доме Казакова верховодит мать, что она третирует отца, что это она вытурила с дачи Юрину жену и сына.
Я долго не верил. Юра — крепкий мужик, знаменитый писатель, к тому же на его деньги куплена дача, на его деньги все кормятся — как им можно командовать?
Юра не приглашал меня в гости, но по своему дачному участку водил охотно, с гордостью показывая какие-то особые плодовые кусты. Участок был ухожен, но кто занимался садовыми работами — мне неведомо. Как-то я его спрашиваю:
— Юра, у тебя есть коса?
— Замечательная коса, острая, как бритва.
— Юра, одолжи мне косу на час. Ты же видел, девятая дача вся заросла. Я хочу хоть дорожку расчистить.
— А ты не порежешься?
— Юра, мой отец из калужских крестьян.
Он направился почему-то не к сараю, а в дом. Вернулся. (Тут можно нафантазировать, дескать, на меня не смотрел, лицо в красных пятнах и т. д. Ничего такого я не помню. Помню, что он был очень смущен.)
— Толь, мама не разрешает. Она говорит, ты сломаешь косу.
Последнее лето перед отъездом из Союза я жил опять на сорок первой даче, в дальнем от Казакова краю поселка. Делал прогулки по основному кругу. Чтобы пройти мимо дачи Казакова, надо было свернуть на боковое шоссе, которое через триста-четыреста метров снова выводило на основной круг. Но я не сворачивал, ибо стало глупо скрывать от себя очевидное. А очевидным было то, что, когда бы я ни встречал Казакова (разве что в семь утра? но в семь утра и он, и я еще спали), он всегда был выпивши. Не пьяным, не шатался, не валялся в кустах — выпивши. И если днем он разговаривал вполне разумно, то к вечеру нес околесицу. И вот такого Казакова я просто не хотел видеть. Наверно, чистый эгоизм. Я знал, что уеду, и пусть в моей памяти сохранится тот Казаков, которого я любил: умный, немногословный, с цепким, проницательным взглядом.
«Наведу бинокль на солнце — оно мрачно-красное и, срезанное наполовину горизонтом, похоже на громадную каплю раскаленного жидкого металла. Капнула капля, расплылась по морю, дрожит и потихоньку тонет, окутываясь красными облаками» (Казаков. «Северный дневник»).
Отправился я как-то к полудню в магазин, что у железнодорожной станции. Там стандартный набор: консервы «Завтрак туриста», соленая килька, водка Александровского завода с голубоватой нефтяной пленкой, розовый портвейн, спички, хлеб. Но народу всегда полно — дачник понаехал, всем нужна какая-то мелочь. Вижу у прилавка затылок Казакова. Я притаился за спинами, и Юра меня не заметил. Очередь рассосалась на удивление быстро. Я отоварился и потопал по тропинке через лес, к академическому поселку. И скоро впереди замаячила спина Казакова. Я думал, что, пока отстою в магазине, он далеко уйдет, а он шел не торопясь, нес в авоське две бутылки портвейна, а третью держал в руке и через каждые сто метров отпивал из горла. И хоть я видел только его спину, чувствовалось по походке, что Юра в хорошем настроении. Увы, я не умею ходить медленно и, как ни тормозил лаптей, постепенно его догонял. Юра услышал шаги, обернулся, остановился. На лице его читалась некоторая внутренняя борьба, но когда я с ним поравнялся, он широким жестом протянул мне бутылку:
— Хочешь выпить?
Честное слово, я оценил его щедрость, а Юра откровенно обрадовался, когда я отказался. Естественно, отказался я в дипломатической манере: дескать, Юра, с тобой всегда рад, но ты же знаешь, что я пью в одиннадцать вечера свою рюмку водки под хвост селедки. Вот тогда и заходи. Мы двинулись дальше, веселые и довольные друг другом, и Юра регулярно прикладывался к бутылке, и обсуждали мы на трезвую голову важную для мужиков тему: кто как пьет. Согласились, что хуже всех Володе Максимову, У него хронические запои. Я начал рассказывать, что теперь у Максимова в Париже журнал «Континент», передавал какие-то известные мне подробности эмигрантской литературной жизни. Но Юра как-то потерял интерес к разговору, шел отвернувшись. Зато сразу оживился, услышав, что, по моим сведениям, запои у Максимова продолжаются. Видимо, Казаков давно решил про себя, что от перемены мест слагаемых сумма не меняется — как в математике. Условились: как-нибудь вечерком обязательно у кого-то посидим, спокойно выпьем и поговорим. На асфальтовом кругу Абрамцева мы попрощались, не понимая еще, что это наша последняя встреча.
Роковое 15 декабря Александра Галича
— Саша, мне привезли из Москвы кассету с новыми песнями Булата. Одна — потрясающая!
И я спел своим противным голосом «Батальное полотно».
— Очень хорошо, — сказал Галич и как-то боком пошел к выходу из парижского бюро радио «Свобода».
Я смотрел ему вслед и чувствовал: Галич обиделся. Не надо было мне этого делать…
Крайне редко рождаются люди с божественным даром великого артиста, певца, поэта. Еще реже они этот дар реализуют. Однако когда все это совпадает и благодарный зал смеется, плачет и провожает своего любимца шквалом аплодисментов, между ними устанавливается неразрывная связь: публика не может жить без своего артиста, а артист — без публики. Ну, представьте себе, что в самый разгар своей блистательной карьеры Майя Плисецкая чем-то разгневала советскую власть и в каком-то высоком кабинете ей говорят: «Гражданка Плисецкая! Мы вас не арестовываем, не ссылаем, более того — пожалуйста, танцуйте, но только в своей квартире». Милостивое решение, особенно в сравнении с другими несчастными судьбами. И что? По Майе Плисецкой можно было бы сразу заказывать панихиду. Примерно так произошло с Галичем. Примерно — потому что в миллионах малогабаритных квартир продолжали крутиться магнитофоны с записями его песен, но прямая связь со средой, откуда он черпал вдохновение, прервалась. «Мы пивком переложили, съели сельдь, закусили это дело косхалвой» — ни один гениальный поэт не мог бы такого сочинить вне родных стен.