Книга о русских людях
Книга о русских людях читать книгу онлайн
В книгу воспоминаний Максима Горького — Алексея Максимовича Пешкова (1868–1936), — одного из самых знаменитых писателей XX века, вошли его «Заметки из дневника» (поистине уникальный ряд русских характеров — от интеллигента до философствующего босяка, от революционера до ярого монархиста), знаменитые литературные портреты А. П. Чехова, Л. Н. Толстого, Л. Н. Андреева, В. Г. Короленко, С. А. Есенина, С. Т. Морозова, В. И. Ленина (очерк о нем публикуется в первой редакции — без позднейших наслоений «хрестоматийного глянца»), а также прогремевшая в свое время хроника Октябрьской революции «Несвоевременные мысли».
Предисловие, примечания Павла Басинского
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Самый смешной из хороших этих был сын помещицы нашей Дубровиной, Ольги Николавны; распутная баба была, муж бросил ее, за границу скрылся даже. Остроносая такая, бойкая.
В очках ходила, очки на черной нитке, а нитка за ухо привязана. «Я, говорит, доктор». Лечила некоторых. Ей, на пожаре, ногу переломили, стала тише после этого.
— А сын ее, Митя, дружком моим был, ребятишками живучи, вместе баловали. Потом он скрылся учиться и долгие годы не видать было его. Вдруг — будто из болота выскочил; я тогда уже пастухом был, сижу на опушке, дудки режу, а он и бежит. «Узнал ты меня?» — спрашивает. Длинный, худой стал, облысел и тоже в очках, как мать. В руке палка с кисейным колпаком, через плечо, на ремне, жестяная коробка, ножки тоненькие — совсем паяц! Мотыльков ловит, жуков и травы собирает, будто колдун. Говорит со мной по старинке, как с мальчишком: помнишь, спрашивает, помнишь? Вижу: дураком выучился Митя; мне и вспоминать стыдно, я уж в ту пору женат был. «Что, пытаю, делаешь, Митрий Павлыч?» — «Книжки, говорит, пишу про насекомую жизнь». — «Так, говорю. Занятия приятная».
— Присмотрелся — вижу — добрый он, как пьяный, ничего ему не жаль. Начали мужики щипать его: тот просит, этот тянет. Я — тоже. Шляпу соломенную выпросил у него, очень хорошая шляпа была, я от нее и выучился крутить из соломы разное безделье. Ну, конечно, по дружбе и деньги брал. Ножик тоже выпросил замечательный.
— Ума он был мышиного, заучился до без рассудка. Бывало, скажет: «Комар лихоманки разносит, берегись, говорит, комара!» Я, конечно, не смеюсь, а будто верю, спрашиваю: как так? Тут он и начнет плетенку плести, а, господи! Скажет тыщу слов, а смыслу с птичий нос. А то заведет речь насчет мужиков: трудно жить мужикам. В этот час и проси у него чего хошь: трудно, так ты помоги! Тут он хоть сто рублей даст, — жалостлив был, как баба. Гляжу я на него, думаю: «Хоть ты вдвойне зряч, а живешь ты зря! Чего тебе надо? Обут-одет хорошо, ешь — скусно, землишку в аренду сдаешь, деньжонки есть, чего тебе еще, болван тесаный, идол мордовский?» И — зло у меня на него.
— Ловит он насекомую мелочь, принюхивается ко всему, а я его направляю куда похуже, в болота, а у нас там промеж кочек колодцы глубоченные, — гляди в оба! Бывало, не доглядят подпаски, забредет теленок, а то овца, ну и — поминай, как звали! Засасывает их. Конечно, и он попадал в эдакие места, увязнет и орет.
Пастух нахмурил лоб и, раздирая пальцами бороду, продолжал тише, с явной досадой:
— Однова вперся он по шею, вытащили его, снял одежу, повесил на кусты сушить. А я и говорю подпаску: «Николка, поди спрячь бариновы штаны». Мальчишке лестно поозорничать, спрятал он обои штаны, а дело было к закату, я велел стадо гнать домой, и пришлось барину без штанов гулять, день был праздничный, везде — бабы, девки, — смех! Ну, это вышло мне плохо. Проболтался Николка, что это я пошутил, дошла выдумка моя до дружка, прибежал он ко мне и давай заговаривать меня. До того много говорил, что даже рожа покраснела и чуть слезы не текут у него. «Я, говорит, тебе и то и сё, а ты мне — что, а?» С того дня рушилась наша дружба, перестал он знать меня да, кстати, захворал вскоре, а к весне и скончался в городе. Чахоточный…
— Ну, вот тебе и добрый человек, а — чем он хорош? Куда его, для какого дела? Он мне — как заноза в пальце. И немало таких видел я промеж господ. Сказано: промеж господ не зверь, так скот. Теленок. Был учитель у нас, Петр Александров, так до того заучился, что начал парням внушать: всему горю причина — царь. Неизвестно, чем его царь обидел. А Федька Савин, теперешний волостной старшина, догадался да — в город, да в полицию, Федьке золотую монету в семь с полтиной дали, а учителя ночью жандармы увезли. Да — мало ли чего было!
— Опять говорю: грамотные — безумного характера люди, путаники. Пользы от них я не видал ни зерна, а досады — много. Вот и ты: человек здоровый, в подходе к людям — простой, даже кое-что понимать можешь. А все-таки есть в тебе опасное и понять тебя не могу я. Чего тебе надо? Мне вот кисет надо для табаку, кожаный бы. Ну, я знаю, попроси у тебя кисет, ты купишь и дашь. Так ведь это оттого, что у тебя деньга дешевая, — у вас, грамотных, вся ваша доброта от дешевой деньги, она вам легко дается. А чего тебе надо, ты, поди-ка, и сам не знаешь. У меня же все ясно, как при свечке. Я, примерно скажем, прямой шосой иду, а ты проселками околобродишь.
Пастух закрыл глаза, запрокинул голову, выгнув мохнатый кадык, и выпустил из бороды странные, рыкающие звуки, — это он смеялся. Потом, поковыряв глаза пальцем, снова заговорил:
— Вот намедни ты непотребно сказал: земля вертится. Это я и до тебя слыхал. Это потому она вертится, что у вас у всех башки от грамоты закружились. А вы кричите: ай, земля вертится! Ох, вертится! Земля — врешь! — вертеться не смеет, этого человек не может терпеть.
Победоносно сверкнув глазами, Борцов поглядел на красный круг луны в небесах, уставился на ее отражение в маслянистой воде пруда.
— Тебе вот неизвестно — какова завтра погода будет, а я знаю: быть завтра плохой погоде! Какой тому знак? Опять ты этого не понимаешь, а я тебе не скажу.
Свертывая папиросу, он добавил хвастливо:
— Пастух всегда погоду чует…
В этот вечер Борцов стал неприятен мне, я потерял охоту видеть его, и несколько месяцев мы не встречались.
Но вдруг я узнаю, — не помню от кого, — что у пастуха есть двое племянников-сирот и оба они учатся на его средства, один — в Казанском ветеринарном институте, другой — во Владимире, в гимназии.
Встретив Борцова в магазине кустарных изделий, я упрекнул его:
— Ты зачем же это, дядя Тим, врал мне? Грамоту отрицаешь, а сам племянников учишь, да еще где!
Он прищурил жабьи глазки и, шевеля бородой, ответил:
— А — кем я обязан правду тебе говорить? К тому же за правду — бьют!
Засмеялся смехом лешего, покачиваясь на ногах, подмигивая, тихонько, сквозь смех, говоря:
— Племяши-то мои — кровные мне, а ты — чужой человек, вроде прохожего нищего. Я и действую в свою пользу, как всякий человек с разумом. Мои пускай учатся, а чужим — не надо. Понял? Ну, то-то…
Положил на плечо мое тяжелую лапу и милостиво, поучительно добавил:
— Сказано: свой своему поневоле брат. Ну, я и радею своим. Али мне не желается господами видеть своих-то? Мы, чуешь, из господ, только — самый испод. Ну-кось, закурим, блажен муж…
Закурили. Я одобрительно сказал:
— Ловко ты, дядя Тим, обманывал меня! Хороший ты актер.
Это не понравилось ему, он заворчал:
— Опять невнятное слово! Чудак, ей-богу! Что тебе — труднее по-людски, по-русски то же слово сказать: паяц… Навыки у вас, грамотных, вовсе обезьяньи…
Дора
Восемь человек туберкулезных, — а это наиболее капризные люди: повысится температура тела на две, три десятых, и человек почти невменяем от страха, уныния, злости.
Бацилла туберкулеза обладает ироническим свойством: убивая, она раздражает жажду жизни; об этом говорит повышенный эротизм, сопутствующий фтизису, и, часто, бодрая, предсмертная уверенность безнадежно больных в том, что они выздоравливают. Кажется, патолог Штрюмпель назвал это состояние «надеждою фтизиков».
Восемь человек больных, в одном из пансионов Крыма, обслуживала горничная Дора, человек неизвестного племени; иногда она выдавала себя за эстонку, иногда — за «корельку». Но говорила она языком тавричанки, то — с татарским акцентом, то — с армянским.
Она — огромная, толстая, но легка на ногу, движения ее ловки и быстры. У нее доброе лицо лошади, красные губы растянуты жирной улыбкой, маслом этой улыбки налиты и ее большие глаза странного сиреневого цвета. Когда она задумывалась, туповатые эти глаза тускнели, и взгляд их приобретал свинцовую тяжесть.
Она была безграмотна и глупа, особенно глупа тогда, когда ей хотелось схитрить. Больные так и звали ее — не очень остроумно: дура.
Но — это не обижало толстую девушку, не гасило ее улыбку, отношение Доры к больным было снисходительно, как отношение матери к детям. И когда чахоточные мужчины жадно цапали серыми потными руками ее здоровое, полное горячей крови тело, она спокойно отводила красной ручищей своей эти потные, жалкие руки умирающих: