Разговоры с Гете в последние годы его жизни
Разговоры с Гете в последние годы его жизни читать книгу онлайн
Многолетний секретарь Иоганна Вольганга Гёте Иоганн Петер Эккерман (1792–1854) долгие годы вёл подробнейшую запись своих бесед с великим немецким поэтом и мыслителем. Они стали ценнейшим источником для изучения личности Гёте и его взглядов на жизнь и литературу, историю и политику, философию и искусство. Книга Иоганна Эккермана позволяет нам увидеть Гёте вблизи, послушать его, как если бы мы сидели рядом с ним. В тоже время, Эккерман не попадает в ловушку лести и угодничества. Его работа отмечена желанием быть как можно более объективным к великому современнику и в тоже самое время глубокой теплотой искренней любви к нему…
Широкий охват тем, интересовавших Гёте, добросовестность и тщательность Эккермана помноженные на его редкостное литературное мастерство, сделали эту книгу настоящим памятником мировой культуры.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Знаю ли я его! — не без самодовольства воскликнул мой спутник. — Да я около двух лет служил у него камердинером! — И он стал на все лады превозносить своего прежнего господина.
Я попросил его рассказать что-нибудь из времен молодости Гёте, на что он с радостью согласился.
— Когда я к нему поступил, ему было лет двадцать семь, — сказал он; и был он такой быстрый, изящный и худой, хоть на руках его носи.
Я спросил, бывал ли Гёте очень весел в ту пору своего пребывания в Веймаре.
— Разумеется, — отвечал тот, — с веселыми он был весел, но сверх меры — никогда. Напротив, он вдруг становился серьезен. И всегда-то он работал, всегда что-нибудь изучал, искусство и наука постоянно занимали первостепенное место в его жизни. По вечерам герцог часто посещал его, и они засиживались до глубокой ночи, разговаривая об ученых предметах, так что ему иной раз становилось невмоготу, и он только и думал: когда же герцог наконец уйдет! А изучение природы, — неожиданно добавил он, — и тогда уже было для Гёте самым главным делом. Как-то раз он позвонил среди ночи, я вошел к нему в спальню и увидел, что он перекатил свою железную кровать на колесиках от дальней стены к самому окну, лежит и смотрит на небо.
«Ты ничего не заметил на небе?» — спрашивает он, и когда я сказал, что нет, говорит: «Тогда сбегай к караульному и спроси, не заметил ли он чего-нибудь». Я побежал, но караульный тоже ничего не заметил, о чем я и доложил своему господину, который лежал в той же позе и упорно смотрел на небо. «Послушай, — сказал он мне, — в эти минуты дело обстоит очень скверно, где-то либо уже происходит землетрясенье, либо оно скоро начнется». Он велел мне сесть к нему на кровать и показал, из каких признаков он это вывел.
— Какая же тогда была погода? — спросил я славного старика.
— Очень было облачно, — ответил он, — но ничто не шелохнулось, и духота была страшная.
Я поинтересовался, поверил ли он Гёте в ту ночь.
— Да, — отвечал старик, — я поверил ему на слово, ведь то, что он предсказывал, всегда сбывалось. — Назавтра, — продолжал он, — мой господин рассказал о своих наблюдениях при дворе, причем одна дама шепнула своей соседке: «Слушай! Ведь он бредит!» Но герцог и другие мужчины верили в Гёте, а затем выяснилось, что он все видел правильно. Недели через две или три до нас дошла весть, что в ту ночь, чуть ли не половина Мессины [11] была разрушена землетрясением.
Под вечер я получил от Гёте приглашение его навестить. Гумбольдт сейчас во дворце, и он, Гёте, тем более будет рад видеть меня. Я застал его, как и несколько дней назад, в кресле. Он дружелюбно протянул мне руку и с божественной кротостью проговорил несколько слов. Сбоку от него стоял большой экран, который прикрывал печку и заодно затенял свечи, горевшие на дальнем конце стола. Господин канцлер вошел и присоединился к нам. Мы оба сели поближе к Гёте и заговорили о сущих пустяках, чтобы он мог слушать, не утруждая себя разговором. Вскоре пришел еще и врач, надворный советник Ребейн, объявивший, что пульс у Гёте, как он выразился, «весьма легкомысленный и бойкий», мы, конечно, обрадовались, а сам Гёте отпустил по этому поводу какую-то шутку.
— Если бы только прошла боль в сердце! — сокрушенно вздохнул он.
Ребейн предложил поставить шпанскую мушку. Мы стали говорить о целительном действии этого средства, и Гёте дал свое согласие. Ребейн перевел разговор на Мариенбад, и в Гёте, видимо, пробудились приятные воспоминания. Тут все стали строить планы поездки туда будущим летом, кто-то заметил, что и великий герцог не преминет посетить этот курорт, короче говоря, все это, вместе взятое, привело Гёте в наилучшее расположение духа. Потом речь зашла о мадам Шимановской и о ее пребывании в Веймаре, где все мужчины добивались ее благосклонности.
Когда Ребейн ушел, канцлер углубился в чтение индийских стихов, Гёте же еще немного поговорил со мною о своей «Мариенбадской элегии».
В восемь часов канцлер откланялся. Я тоже хотел уйти, но Гёте попросил меня еще остаться. Я снова сел. Разговор сразу же зашел о театре, так как завтра должны были давать «Валленштейна». Это послужило поводом для другого разговора — о Шиллере.
— Странно как-то у меня получается с Шиллером, — сказал я, — многие сцены из его драм я читаю с истинной любовью и восхищением, но вдруг натыкаюсь на прегрешение против самой сущности природы и дальше читать уже не могу. Даже с «Валленштейном» у меня происходит то же самое. Мне все кажется, что философия Шиллера шла во вред его поэзии, ибо она принудила его идею поставить над природой, более того — в угоду идее уничтожить природу. Все им задуманное должно было быть осуществлено, все равно в соответствии с природой или наперекор ей.
— Грустно, — сказал Гёте, — что такой необыкновенно одаренный человек терзал себя философическими измышлениями, для него совершенно бесполезными. Гумбольдт привез мне письма, которые писал ему Шиллер в недобрую пору своих умозрительных рассуждений. Из них видно, как он бился тогда, силясь сентиментальную поэзию полностью отъединить от наивной, но, так и не найдя почвы для этого рода поэзии, испытывал несказанное смятение. Как будто, — с улыбкой присовокупил Гёте, — сентиментальная поэзия может хоть как-то существовать без той наивной почвы, из которой она, в свою очередь, прорастает.
— Не мог Шиллер, — продолжал он, — творить до какой-то степени бессознательно или же руководясь инстинктом, ему было необходимо размышлять обо всем, что бы он ни делал, отсюда и то, что он, не в силах молчать о своих поэтических намерениях, говорил о них всем и каждому, так, например, он сцену за сценой рассказал мне все свои позднейшие произведения.
Моему же характеру, напротив, чужда была такая сообщительность касательно поэтических замыслов, я даже с Шиллером не делился ими, а молча их вынашивал [12], и, как правило, никто ничего не знал, покуда я не завершал очередное произведение. Когда я показал Шиллеру «Германа и Доротею», он был очень удивлен, так как я и словом не обмолвился, что собираюсь писать эту поэму.
Но мне очень интересно, что вы завтра скажете о «Валленштейне»! Перед вами предстанут могучие образы, и вся драма произведет на вас такое впечатление, о котором вы сейчас, вероятно, даже не подозреваете.
Вечером был в театре и впервые смотрел «Валленштейна». Гёте не преувеличил: впечатление было огромно, оно перебудоражило мне душу. Актеры, в большинстве еще помнившие время, когда Шиллер и Гёте работали с ними, создали целую галерею выдающихся образов, я же, читая пьесу, не сумел в своем воображении достаточно эти образы индивидуализировать. Поэтому спектакль сильнейшим образом на меня подействовал, и я даже ночью не мог от него отделаться.
Вечером у Гёте. Он все еще сидел в своем кресле и выглядел несколько слабым. Первый его вопрос был о «Валленштейне». Я отдал ему полный отчет в том впечатлении, которое произвела на меня эта драма со сцены. Он слушал с явной радостью.
Госпожа фон Гёте ввела в комнату господина Сорэ, и тот просидел здесь около часа; по поручению великого герцога он принес золотые медали, которые Гёте рассматривал и обсуждал, что, видимо, служило ему приятным развлечением.
Потом госпожа фон Гёте и господин Сорэ отправились во дворец, а я опять остался с ним наедине.
Памятуя о своем обещании в подходящую минуту снова показать мне «Мариенбадскую элегию», Гёте встал с кресла, поставил свечу на письменный стол и положил передо мною стихи. Я был счастлив, увидев их. Гёте уже опять спокойно сидел в кресле, предоставив мне возможность углубиться в чтение.
Почитав несколько минут, я хотел что-то ему сказать, но мне показалось, что он заснул. Итак, я воспользовался благосклонным мгновением и стал еще и еще раз перечитывать «Элегию», испытывая при этом редкостное наслаждение. Юный жар любви, умягченный нравственной высотою духа, такою я ощутил основу этого стихотворения. Вообще-то чувства, здесь выраженные, показались мне сильнее, чем в других стихотворениях Гёте, и я приписал это влиянию Байрона, чего не отрицал и сам Гёте.