Дневник (1901-1929)
Дневник (1901-1929) читать книгу онлайн
Трудно представить себе, что дневник пишут, думая, что его никто никогда не прочтет. Автор может рассчитывать, что кто-нибудь когда-нибудь разделит его горести и надежды, осудит несправедливость судьбы или оценит счастье удачи. Дневник для себя - это - в конечном счете - все-таки дневник для других
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— О, это легко устроить! — сказал инженер.— И я очень хотел бы, чтобы Вы поехали в Америку...
— К сожалению, Америка для меня закрыта.
— Закрыта?!
— Да, как для анархиста...
— Are you really anarchist?!.. [ 18 ] — воскликнул американец.
Я посмотрел на учтивого старикана и в кажд. его черточке увидел дворянина, князя, придворного.
— Да, да! я анархист,— сказал он, словно извиняясь за свой анархизм.
Мы заговорили о проф. Гарпере, который изучает Россию, проводя здесь каждое лето.
— О, я знал его отца...— сказал Кроп.,— он пригласил меня читать лекции в Гарв. университете. Лекции о рус. литер. Он был ректором университета. Я приехал в Америку, прочитал (в оригинале пропуск.— Е. Ч.) лекции и собрался в университет к Гарперу. Но за это время Гарпер был принят в Петрограде царем, царь очаровал его — и Гарпер нашел неудобным, чтобы я читал лекции у него в университете, и мне было отказано. Тогда студенты из протеста против Гарпера устроили мне дружественную манифестацию». Американец был очень величествен.
До революции американцы стремились познакомиться с возможно бóльшим количеством великих князей. Теперь они собирают коллекцию анархистов.
У Кропоткина собралось самое разнообразное о-во, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно терпеливо бороться до конца.
Я заговорил о Уоте Уитмэне.
— Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он был педераст! Я говорил Карпентеру... я прямо кричал на него. Помилуйте, как это можно! На Кавказе — кто соблазнит мальчика — сейчас в него кинжалом! Я знаю, у нас в корпусе — это разврат! Приучает детей к онанизму!
Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмэна.
— И Оскар Уайльд... У него была такая милая жена. Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он был талантливый человек: Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, как делали римляне. Каждое изречение — шедевр. Но сам он был — пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз — ужас!
— В «De Profundis» он назвал Вас «белым Христом из России»…6
— Да, да... Чепуха. «De Profundis» — неискренняя книга.
Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о De Profundis, я ушел с чувством недоумения и обиды. То же чувство я испытывал, когда читал его бескрылую книгу о русской литературе7. Словно выкопали из могилы Писарева — и заставили писать о Чехове. Туповатым и ограниченным шестидесятником пахнуло на меня. В Кропоткине есть и это.
14 августа. Получил вчера тысячу рублей. Был у Буренина вечером. Старикашка. Один. Желтоватый костюмчик — серые туфли, лиловый галстук. Обстановка безвкусная. В прихожей — бюст в мерзейшем стиле модерн: он показывал мне, восхищаясь — смотрите, веками как будто шевелит. Все стены в картинах — дешевка. «Куплено в Венеции»,— говорил он, показывая какую-то грошовую, фальшивую дрянь.
— Ну, это вещь неважная! — сказал я.
— Зато рамка хороша.
Когда я пришел, он читал книгу — о крысах.— «Представьте, у крыс бывает такая болезнь: сцепятся хвостами в кучу штук десять, и не расцепить. Так и подыхают. Совсем, как наше правительство теперь».
О Судейкине: — Я отца Судейкина помню, полковника. Видел его за неделю до смерти. Он был полковник, начальник охранки. Охранка находилась на Морской, при градоначальстве. Я был тогда редактором какого-то журнальца, выходившего при «Новом Времени». И вот меня пригласили в Охранку. Я пошел. Ждал долго. Вышел ко мне,— ну совсем Иисус Христос. Такая же прическа, как у тициановского Христа (я всегда удивлялся, у какого парикмахера Христос причесывался). Такая же борода. Только глаза нехороши: сыщицкие.
— Тут к вам есть письмо от одного политического преступника.
— Политического преступника?! Ко мне?
— Да. Балакина. Вы его знаете.
— Знаю. Он сотрудничал в нашей газете. И когда его однажды посадили в тюрьму и приговорили к ссылке черт знает куда — я похлопотал (через Скальковского) перед Лорис-Меликовым, и его сослали всего только в Пермь.
— Да, да! он и теперь просит вашего заступничества.
— Но увы, Лорис-Меликова уже нет. У меня нет теперь сановных знакомых.— А между тем Балакин достоин всякого участия. Не поможете ли ему вы?
— Ах, что вы? Балакин серьезный преступник.
Так мы разошлись. А через неделю Дегаев заманул Судейкина в конспиративную квартиру и укокошил. Ровно через неделю. Дожидаясь Судейкина, я увидел на подоконнике карточку,— среди них портрет кн. Кропоткина с надписью:
И на чело его легла
Печать высоких размышлений.
Я рассказывал сыну Судейкина всю эту историю.
О Некрасове: — Н. называл свою редакцию: Наша консистория. Я принес ему переводы из Мюссе. Через неделю он вернул их мне назад.— «Вот, отец. Наша консистория не желает печатать». Конечно, он не был добряк. Но умница, и писателям делал немало добра. И однажды читал мне стихи — вот эти самые. «Рыцарь на час» — и разревелся. Я удивился. Мне даже невозможно было вообразить себе, чтобы Н. мог плакать.
Был как-то я у Ивана Аксакова... девственника... Тот был редактором «Дня». Когда он женился на дочери Тютчева, Тютчев сказал о нем:
— У него был скверный «День», а теперь будет скверная ночь.
О Всеволоде Крестовском: — Вызывал меня на дуэль.
Много говорил о своем архитекторстве: — Мой отец штук 30 церквей в Москве построил. Я от 11 лет до 18 учился этому делу. И вот посмотрите: как симметрически у меня в комнате картины развешены. Я и стихи пишу симметрически. Беспорядка не люблю. Никакой разбросанности. Куплеты. Вот мои рисунки,— и показал мне акварель: «Три Грации». Кто бы мог подумать, что Буренин рисовал «Три Грации»! Это все равно как если бы Джэк Потрошитель вышивал шелками незабудки! Три грации действительно нарисованы очень отчетливо — по-архитекторски. <...>
4 октября. Среда. Или 3-е? Нет календаря. Вчера сдуру я поехал в Куоккала после 3-х месяцев отсутствия. Симфония осенних деревьев в парке. Рябина. Море, новый изгиб реки, в которую я уложил столько себя. Но ключа мне М. Б. не дала, и я проехал напрасно. Зашел к Репину, спросить его, что он хочет за портрет Бьюкенена: 10 000 р. или золотую тарелку. Репин (мертвецки бледный, с тенями трупа под носом и глазами, но все такой же обаятельный): — Знаете, конечно, тарелка оч. хороша, но... я не достоин... не в коня корм... да и как ее продать. На ней гербы, неловко» — из чего я понял, что ему хочется денег. Я дал ему 500 р. долга за дачу — он очень повеселел, пошел показывать перемены в парке в озере Глинки, к-рое он высушил, провел дренаж, вырубил деревья — всюду устроил свет и сквозняк. Потом показывал картины. Бурлаки: «Ой как пожухло... Теперь я вижу, что я сделаю... я этому сифилитику (впереди всех) дам кумачовую (не яркую, а стираную) рубаху (вместо синей), а красную у заднего уберу — дам ему синюю — а то задний план чересчур кричит... Кушинников говорил: разве Волга бывает зеленой? Посмотрел бы он в Жигулях. Но я, кажется, перезеленил. Это место я написал неподалеку от заказчика — Шаталова (?) — он там в Самаре».
Посидели, помолчали...— А вы знаете другую... которая «делается» (не сказал пишется) — и прескверно делается, как луна в Гамбурге. Вот...— И он вытащил несуразную голую женщину, с освещенным животом и закрытым сверху туловищем. У нее странная рука — и у руки собачка.— Ах, да ведь это шаляпинская собачка! — воскликнул я.— Да, да... это был портрет Шаляпина... Не удавался... Я вертел и так и сяк... И вот сделал женщину. Надо проверить по натуре. Пуп велик.
— Ай, ай! Илья Ефимович! Вы замазали дивный автопортрет, который Вы сбоку делали на этом же холсте!! — Да, да, долой его,— и как вы его увидали!
Шаляпин, переделанный в женщину, огромный холст — поверхность которого испещрена прежними густыми мазками.