Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Чехов. Жизнь «отдельного человека» читать книгу онлайн
Творчество Антона Павловича Чехова ознаменовало собой наивысший подъем русской классической литературы, став ее «визитной карточкой» для всего мира. Главная причина этого — новизна чеховских произведений, где за внешней обыденностью сюжета скрывается глубинный драматизм человеческих отношений и характеров. Интерес к личности Чехова, определившей своеобразие его творческого метода, огромен, поэтому в разных странах появляются все новые его биографии. Самая полная из них на сегодняшний день — капитальное исследование известного литературоведа А. П. Кузичевой, освещающее общественную активность писателя, его личную жизнь, историю создания его произведений. Книга, выходящая в серии «ЖЗЛ» к 150-летию со дня рождения Чехова, рекомендуется к прочтению всем любителям и знатокам русской литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но не домашние мелочи, не прошедшая премьера, а предстоящая зима в Ялте и, наверно, события на Дальнем Востоке влияли на настроение Чехова. В ночь на 27 января 1904 года японский флот атаковал русскую эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур. В этот же день появился Высочайший манифестНиколая II о вступлении России в войну с Японией: «Объявляя о таковом решении Нашем, Мы с непоколебимою верою в помощь Всевышнего и в твердом уповании на единодушную готовность всех верных Наших подданных встать вместе с Нами на защиту отечества, призываем благословение Божие на доблестные Наши войска армии и флота».
В обществе поначалу бурно обсуждали судьбу двух поврежденных броненосцев, участь крейсера «Варяг». Развернулся сбор средств на строительство и обновление русского флота. Поступали сведения о потерях в боях, о мужестве русских моряков.
Чехов читал газеты, слушал оживленные толки, но высказывался редко. Какая-то ироническая нота звучала в его рассказе о том, что «на улицах шумят по случаю войны, все чувствуют себя бодро, настроение приподнятое, и если будет то же самое и завтра, и через неделю, и через месяц, то японцам несдобровать».
Такая же тень угадывалась на словах из письма к Авиловой. Лидия Алексеевна загорелась мыслью издать сборник в пользу раненых. Чехов отговаривал, полагая, что собирать средства надо сейчас же, «в горячее время, когда не остыло еще желание жертвовать». По опыту сбора средств на борьбу с холерой, с голодом, на помощь чахоточным он знал, как быстро остывало желание помогать. И рассчитывал всегда на тех «отдельных людей», которые без шума, сразу делали то, что могли, посему и посоветовал Авиловой: «По-моему, лучше всего напечатать в журнале свой рассказ и потом гонорар пожертвовать в пользу Кр[асного] Креста».
Закончил это письмо от 14 февраля, видимо, в ответ на ка-кие-то рассуждения корреспондентки, советом, звучавшим, как прощание: «Всего Вам хорошего, главное — будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы, — это еще вопрос».
Письмо было кратким. Чехов объяснил это тем, что сильно замерз, не отошел от поездки в Царицыно. Он и Книппер ездили смотреть дачу, обратно добирались на лошадях. Это было накануне отъезда Чехова в Ялту.
Назавтра Ольга Леонардовна проводила мужа, взяла у него ненужную в Крыму новую шубу и вернулась в московскую квартиру.
Опять началась переписка. Опять замелькали в письмах Книппер уменьшительные суффиксы («уютненько», «открыточка», «тряпочка», «нежненько»), передававшие стиль ее посланий к мужу. Опять пошли наказы — мыть шею, проветривать кабинет, шагать «по галерейке для движения» и т. д. И воображаемые «перелеты» в Ялту, чтобы всё устроить в доме. Как и прежде, вослед ему неслось раскаяние: «Антонка, я тебя часто злила? Часто делала тебе неприятности? Прости, родной мой, золото мое, мне так стыдно каждый раз.<…> Какая я гадкая, Антон». И он опять уверял: «Когда ты раздражала меня? Господь с тобой! В этот приезд мы прожили с тобой необыкновенно, замечательно, я чувствовал себя, как вернувшийся с похода. Радость моя, спасибо тебе за то, что ты такая хорошая. <…> Будь весела и здорова. Твой А .».
У нее продолжилась московская, у него — ялтинская жизнь. Мария Павловна и Ольга Леонардовна вместе ходили в театр, в гости, принимали у себя Чеховых и Книпперов. И не вмешивались в «недомашнюю» жизнь друг друга. События в театре (уход Андреевой, соперницы по сцене), тревога за двух дядюшек, отправившихся на войну, волнения из-за маленького племянника, привезенного на консультацию к московским врачам, разгар театрально-концертного сезона — всё это не оставляло Книппер времени на одиночество. То ли в шутку радуясь за мужа, то ли упрекая его, она писала: «Вот видишь, что у нас происходит, а ты сидишь спокойненько, не волнуешься. Начал что-нибудь писать?»
В февральских письмах Чехова главное и серьезное словно скрывалось за шутками, угадывалось в интонациях: «<…> ты так избаловала меня, что, ложась спать и потом вставая, я боюсь, что не сумею раздеться и одеться»; — «Я уже все разобрал, все убрал, делать мне почти нечего»; — «Посылка пришла, и больше мне ждать уже нечего».
Узнав, что сестра и жена нашли новую квартиру с подъемником, он пошутил: «Если есть лифт, то это очень хорошо, но на мое счастье лифты всегда портятся; как мне подниматься, так лифт починяется». Шутил ли он, когда писал в эти же мартовские дни: «Если в конце июня и в июле буду здоров, то пойду на войну, буду у тебя проситься. Поеду врачом»? Или когда уверял жену: «Здоровье мое хорошо, московский климат, очевидно, поправил меня»? Это письмо от 10 марта 1904 года он закончил словами: «Тебе такого бы мужа надо, чтобы бил тебя каждый день, а со мной хоть разводись, я никуда не годен». В них слышалась какая-то усмешка, будто взгляд с другой стороны, откуда уже нет возврата.
Ощущалось, может быть, то, что он пережил в 1889 году, ухаживая за умиравшим братом Николаем, и что потом опосредованно отозвалось в повести «Скучная история», которую он писал тогда же. Вопреки признаниям в письмах тех дней: «Человек я малодушный, не умею смотреть прямо в глаза обстоятельствам» — Чехов единственный в семье не дерзко, но прямо посмотрел в глаза обстоятельствам.
Некоторые симптомы неизлечимого недуга, ощущения человека, знающего, что он обречен и конец близок, Чехов передал, рассказывая о самочувствии героя «Скучной истории». Одно из них — это страх, что ему не удается встретить смерть по-христиански: без уныния, «со спокойной душой». Человек, которого, по его словам, не разрушили «такие житейские катастрофы, как известность, генеральство, переход от довольства к жизни не по средствам, знакомства со знатью и проч.», стал рабом злых чувств. И задался вопросом: откуда такая перемена? От краха каких-то представлений? Или от болезни? От мыслей, что через полгода он умрет, что судьба уже «приговорила к смертной казни»?
Однажды, летней «воробьиной ночью», ужас смерти разгорелся как «громадное зловещее зарево». Старый профессор, не желавший показываться коллегам-врачам, лечивший себя сам, посмотрел в глаза рока. Ни известное имя, ни радость от занятий любимой наукой, ни душевная воспитанность («Я никогда не судил, был снисходителен, охотно прощал всех направо и налево. Где другие протестовали и возмущались, там я только советовал и убеждал. Всю свою жизнь я старался только о том, чтобы мое общество было выносимо для семьи, студентов, товарищей, для прислуги. И такое мое отношение к людям, я знаю, воспитывало всех, кому приходилось быть около меня») — ничто, как он понял, не помешает ему умереть.
В другую ночь, в чужом городе, в гостинице, одинокий, Николай Степанович с усмешкой отвечал сам себе на свои вопросы: «Смешна мне моя наивность, с какою я когда-то в молодости преувеличивал значение известности и того исключительного положения, каким будто бы пользуются знаменитости. Я известен, мое имя произносится с благоговением, мой портрет был и в „Ниве“ и во „Всемирной иллюстрации“, свою биографию я читал даже в одном немецком журнале — и что же из этого? <…> Допустим, что я знаменит тысячу раз <…> во всех газетах пишут бюллетени о моей болезни, по почте идут уже ко мне сочувственные адреса от товарищей, учеников и публики, но всё это не помешает мне умереть на чужой кровати, в тоске, в совершенном одиночестве… В этом, конечно, никто не виноват, но грешный человек, не люблю я своего популярного имени. Мне кажется, как будто оно меня обмануло».
Профессору думалось, что болезнь, страх смерти и домашние обстоятельства поработили его потому, что в его мыслях, чувствах, желаниях не было чего-то «главного, чего-то очень важного <…> чего-то общего, что связывало бы всё это в одно целое». Не оказалось того, «что называется общей идеей, или богом живого человека».