Это было потом (СИ)
Это было потом (СИ) читать книгу онлайн
В повести "Этo было потом" описано непростое после всего пережитого возвращение к нормальной жизни. Отражена и сама жизнь, в которой одним из зол был сталинский антисемитизм. Автор повествует о тернистом пути к читателю книги "Я должна рассказать", впоследствии переведенной на 18 языков.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
НЕ ВСЕ РАДЫ ВОЗВРАЩЕНИЮ ССЫЛЬНЫХ…
С нашей певицей Таней в последнее время происходило что-то непонятное. Она пропускала занятия с концертмейстером, отказывалась от концертов, — муж, Евгений, допоздна на работе, она не может дочку, Анечку, оставлять одну. (Хотя раньше, когда Анечка была меньше, оставляла.) Однажды, видно, устав держать свои переживания в себе, она по секрету поделилась со мной: и она, и Евгений теперь живут в постоянном страхе, что за Анечкой могут явиться ее настоящие родители. О том, что они Анечку взяли из детского дома, когда ей еще не было и года, мы знали. И радовались за малышку: не все настоящие родители так возятся со своим ребенком, как эти двое с приемным. Не знали мы только того, что знал Евгений, а, следовательно, и Таня и что она мне теперь рассказала: родители Анечки сосланы. Когда за ними пришли, мать успела передать спящего младенца соседям, чтобы те отнесли ее в детский дом. Там все же будет лучше, чем в Сибири, да и довезут ли такую малышку… Теперь многие ссыльные возвращаются. И хоть без права жить в Вильнюсе, они прописываются в Новой-Вильне или еще где-нибудь поблизости, и работают, а некоторые даже нелегально живут в городе. Если родители Анечки вернутся, соседи им, конечно, скажут, в какой детский дом ее отнесли. А там могут из сочувствия нарушить запрет и сказать, кто ее удочерил. Недавно, зайдя в магазин, оставила Анечку на улице одну. Когда вышла, то увидела, что возле Анечки стоит какая-то женщина, и спрашивает: "Кто твоя мама?" Со страха даже показалось, что эта женщина похожа на Анечку. Я пыталась Таню успокоить. Часто, видя, что ребенок стоит один, к нему подходят, спрашивают, где его мама, то-есть, не потерялся ли. Но мои доводы не помогли. Теперь Таня боится Анечку даже дома оставить одну. Я понимала, какая для нее и Евгения будет трагедия, если девочку отберут. Да и как сама Анечка такое перенесет? Она так привыкла к отцу и матери, а ее уводят чужие тетя и дядя, и теперь они будут ее мамой и папой. К тому же они ей скажут, что зовут ее вовсе не Анечка, а Тереза. (Между прочим, в первое время, когда Таня с Евгением ее взяли, я часто думала о том, имели ли они право польского ребенка превратить в еврейку? Но видя, как Анечке у них хорошо, старалась не помнить об этом.) Однако при всем сочувствии к Тане, я все равно не могла желать, чтобы Анечкины родители не вернулись. Может быть, они, видя, что дочке у Тани с Евгением хорошо, не станут ее травмировать, и согласятся играть роль тети и дяди. Однако сразу обрывала себя: не согласятся. Кроме всего прочего, не захотят, чтобы их дочь стала еврейкой. Ведь это может сломать ее жизнь.*(*Анечкина судьба решилась сама собою: эти люди из Сибири не вернулись…) Вскоре эту мою раздвоенность чувств оттеснила радостная весть о том, что дядя Берель с семьей тоже возвращаются. Правда, написал он папе об этом не прямо, а обиняком — что у сына черной Ханы (так в их родном городке Плунге называли нашу бабушку) дела идут на лад, а вскоре, как он надеется, и вовсе поправятся. Мира тоже получила обнадеживающее письмо от Савицкаса, в доме которого она при немцах, когда убежала из лагеря Х.К.П., нашла первое, временное прибежище. Савицкас тоже писал не впрямую, он просто настоятельно просил в ближайшее время посылок ему не высылать. Зная, что ему в Вильнюсе жить нельзя будет, Мира ответила, что очень ждет дорогого гостя у себя в Клайпеде. Но раньше чем дядя Берель и Савицкас, вернулся Майин знакомый, Бэба. Между прочим, я долго не могла привыкнуть к такому уменьшительному имени такого серьезного, даже мрачноватого мужчины. Хотя ничего удивительного в его облике, и в том, что у него, как у старика, дрожат руки не было: после Каунасского гетто и немецкого концлагеря Дахау, он еще более десяти лет провел в "своих", советских лагерях и на спецпоселении. В конце войны, освобожденный из Дахау, он вернулся в Литву. Надежды, что жена, может быть, тоже уцелела, не сбылись. Не только ее, никого из родных не осталось. Жить в Каунасе он не мог, — слишком все напоминало о прошлом. Поселился в Вильнюсе, стал работать. Но однажды ему кто-то сказал, что видел его жену уже после освобождения в каком-то польском городке. И он решил поехать в Польшу, разыскать ее. (Не знаю, правда ли это, или правдоподобная версия для следователей Госбезопасности.) Но выпускали только тех, кто до 1939-го года был польским подданным. Оставался нелегальный путь. И Бэба присоединился к группе, нанявшей самолет. Страх перед большевиками, перед тем, что они снова начнут депортировать в Сибирь, был настолько велик, что многие стремились любым способом вырваться из-под их власти. Первым, самым решительным, удалось договориться с какими-то летчиками, которые, конечно, за немалую плату, брали в свой транспортный самолет до девяти пассажиров. Но вскоре об этих перелетах узнали органы Госбезопасности, и следующими "сговорчивыми" летчиками уже оказывались их сотрудники. Такой самолет, немного покружив над окрестностями города, садился на тот же аэродром, с которого взлетел. А несчастных пассажиров прямо у трапа уже ждали тюремные машины… Так Бэба попал на Колыму. Теперь он вернулся. Без права жить в Вильнюсе, прописался в пригороде, поступил на работу. Об отъезде больше не заговаривал, хотя бывших польских граждан снова стали выпускать в Польшу. Поэтому стремившиеся оказаться там — хотя тоже в социалистической стране, но оттуда все же со временем, может, возможно будет выбраться — заключали фиктивные браки с польками или поляками. За этот брак приходилось не только платить, но и разыгрывать перед соседями и сотрудниками подлинность семейных отношений. Бэба всего этого предпринять не мог, — понимал, что с его судимостью, хоть и отсидел десять лет, все равно не выпустят. И он обречен оставаться здесь…
ВСЕНОЩНАЯ
В остальном жизнь оставалась прежней. Разве что в программах, так называемых правительственных концертов, которые раньше традиционно хор начинал песней о Ленине, за которой непременно следовала песня о Сталине, теперь исполнялась песня о партии. Когда я однажды при составлении программы такого "дежурного" концерта в присутствии представителя ЦК неосторожно сказала: — Давайте для разнообразия серой жизни вставим балетный номер, — услышала гневное: — Разве наша жизнь серая? Федаравичюс кинулся меня защищать. Объяснял, что я вовсе так не думаю, что просто иногда сыплю неуместные шуточки. Все равно представитель ЦК продолжал хмуриться. А уходя, даже не кивнул в мою сторону. Было неприятно, но я уже не боялась, как тогда, в институте, когда непочтительно отозвалась о речи Сталина на съезде партии. Однажды, это было накануне Пасхи, я оказалась невольной свидетельницей телефонного разговора Федаравичюса с райкомом партии. Райком просил выделить восемь человек — желательно членов партии и комсомольцев — для участия сегодня ночью, во время Всенощной, в рейде по церквам района. Необходимо выявить, кто из молодых работников Филармонии и студентов Консерватории ходят в церковь. Я всполошилась. Ведь Лёня с Митей во время церковных праздников поют в хоре, а Виктор, кажется, даже дирижирует. Они делают вид, что этим подрабатывают, но мне казалось, что в глубине души они верующие люди, — ведь Лёнин отец церковный регент, а Митя — сын священника. Его отец так и не вернулся. В первое время они с матерью еще надеялись на его возвращение. Но не дождавшись даже письма, поняли — его нет… Кем были родители Виктора, не знаю. Впрочем, какая разница? Если выяснится, что они поют в церкви, их уволят, и не видать им больше сцены. А Леня как раз готовится к прослушиванию в оперном театре, Виктор уже послал документы в Москву — собирается поступить в аспирантуру при Московской Консерватории. Я не стала ждать конца рабочего дня — может оказаться поздно — предупредила Федаравичюса, что мне надо уйти, и побежала к Лёне. Он живет тут рядом, при церкви. За нею стоит небольшой жилой дом для служителей. Лёни не было дома, я передала отцу, и заспешила к Мите. Он, к счастью, был дома, и вызвался сам предупредить Виктора. Тем не менее, все трое во время Всенощной в церкви были. Лёня с Митей пели, стоя за спинами других хористов, а для Виктора успели соорудить укрытие — драпировку между двумя колоннами. Хор его видел, а от взоров непрошеных гостей он был укрыт. Но все равно они рисковали. И, наверно, боялись. Не могли не бояться. Значит, преодолели свой страх. И хорошо, что преодолели. Иначе потом было бы стыдно перед самими собою. Я в лагере тоже старалась не давать страху захватить себя. Правда, там он был совсем другой — что отправят в газовую камеру, что конвоир или охранник выстрелит в меня. Но я старалась, чтобы они не видели, что я их боюсь. В лагере нельзя было выглядеть испуганной. А главное — и самой не думать о смерти, не представлять себе, как меня заталкивают в газовую камеру, как я задыхаюсь, как, уже мертвую, бросают на тачку и подвозят к печам крематория. Правда, эти мысли, даже видения возникали сами, но я их обрывала и обязательно сразу начинала думать о другом: как выйдем отсюда, как я пойду по огромному, до самого горизонта, полю. Кругом простор, я свободна. Иду одна, не в колонне, и без конвоира с автоматом, не в полосатом лагерном платье. Теперь я тоже оборвала себя. Нельзя сравнивать того, что тогда мне грозило, с тем, что теперь — ребятам.