Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта читать книгу онлайн
В новой книге известного режиссера Игоря Талалаевского три невероятные женщины «времен минувших» — Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская и Лиля Брик — переворачивают наши представления о границах дозволенного. Страсть и бунт взыскующего женского эго! Как духи спиритического сеанса три фурии восстают в дневниках и письмах, мемуарах современников, вовлекая нас в извечную борьбу Эроса и Танатоса. Среди героев романов — Ницше, Рильке, Фрейд, Бальмонт, Белый, Брюсов. Ходасевич, Маяковский, Шкловский, Арагон и множество других знаковых фигур ХIХ-ХХ веков, волею Судеб попавших в сети их магического влияния. С невиданной откровенностью Психея разоблачается в очах видящих…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Лу. Мы с ним покинули город, чтобы подыскать себе жилище поближе к горам, еще раз сменили наш домик в Вольфратсхаузене, в котором вместе с нами жила Фрида. Во втором доме, пристроенном прямо к склону горы, нам предоставили комнаты над коровником; на фотографии, которую мы там сделали, должна была фигурировать и корова, но она так и не выглянула из оконца хлева, перед которым стоит старая крестьянка; непосредственно над крышей видна дорога, ведущая в горы; над домом развевается наш флаг из грубого полотна, на котором большими буквами написано «Луфрид», то есть Лу и Фрида, его изготовил Август Эндель [30], который вскоре подружился с Райнером; он же помог нам с помощью красивых одеял, подушек и разной утвари уютно устроиться в трех смежных комнатах. Ближе к осени ненадолго приехал мой муж, а с ним Лотта, наша собака; иногда к нам наведывался Якоб Вассерман, бывали и другие; еще в первый домик захаживал приехавший из Санкт-Петербурга Аким Волынский [31], который давал мне уроки русского языка.
Рильке. Стремлюсь раствориться в Тебе, как молитва ребенка в радостном гуле утра. Стремлюсь забрать в мою ночь благословение Твоих рук на моих волосах и ладонях. Не хочу разговаривать с людьми, чтобы не утратить эха Твоих слов, которые как флаги трепещут над моими. Не хочу после захода солнца смотреть на другой свет — только от пламени Твоих глаз возжигать тысячи жертвенных огней.
Не хочу ни одного поступка, который бы Тебя не прославлял, ни одного цветка, который бы Тебя не украшал, не благословлю ни одной птицы, которая не знает дороги к Твоему окну, не стану пить воды из источников, которые не знают отражения Твоего лица. Не хочу ничего знать про время, что было в моей жизни до Тебя, про людей, что были до Тебя. Пусть живут счастливо те, кто умер для меня, ибо из-за них дорога к Тебе была такой долгой и полной страданий…
Лу. Без сомнения, в любом процессе творчества, если посмотреть вглубь вещей, есть доля опасности, доля соперничества с жизнью. Для Райнера эта опасность была тем более очевидна, что сама его природа побуждала его поэтически переосмысливать то, что почти невозможно выразить словами. Именно поэтому с годами расцвет его жизни с одной стороны и творческой гениальности с другой уже не стимулировали друг друга, а развивались вопреки друг другу, порождая конфликт между требованиями, которые он предъявлял к своему искусству, и стремлением обрести полноту жизни по мере того, как его творчество воплощалось в книгу невероятно и исключительно правдивую.
Рильке….Очень люблю Твою фотографию. Эта чистота черт, простота, этот темный поиск во взгляде, который в любой момент может проясниться благодаря неожиданной улыбке, возникшей на Твоих устах… Более того, тут кроется еще одно из Твоих наибольших чудес: кажется, что Твои глаза натолкнулись на какую-то загадку, через секунду легкая тень их мягко заволакивает словно распростертыми крыльями. И неожиданно улыбка расцветает на Твоих устах, и раньше, чем Твои задумчивые очи их подхватят, переходит на щечки и таится в потемневших веках, пока глаза не вспыхнут горячей, вызволяющей радостью. А потом растет блеск этой улыбки, охватывает всю Тебя, окутывает Тебя каким-то изменчивым ореолом. О, если бы мне было дано своей рукой создать Твой образ — такой, какая Ты есть на самом деле — все дети, проходящие мимо, стали бы перед ним на колени. А я стал бы среди этих детей…
Будь всегда такой ко мне, Любимая, Единственная, Святая. Позволь, чтобы мы вместе поднимались в гору под названием «Ты» — туда, где высокая звезда… Ты не являешься моей целью. Ты — тысяча целей. Ты — все.
Лу. Весной 1898 года Рильке отправился во Флоренцию. Итогом этого путешествия стала изумительная по красоте и силе проза — «Флорентийский дневник». Скорее всего, это было путешествие вглубь себя, ибо все эти путевые заметки высвобождали в нем колоссальные энергии художественной воли и, в конечном итоге, приводили ко мне.
Рильке. Сопот, б июля 1898.
Здесь, у края более холодного моря, я заканчиваю эту книгу, от которой я отрекался более чем трижды; ибо множество страхов и потерь отделяет ее начало от нынешнего дня: дни, словно ровные сельские дороги, вдоль которых стоят бедные, голые каштаны; мысли, словно бесконечно тянущиеся по ним села с глухими, молчаливыми лбами домов и заплаканными дождем окнами. Всему этому только предстояло прийти, но я стал таким не потому, что оно пришло, а потому что оно произошло теперь, в тот миг, когда все, чего я хочу, — в избытке донести до Тебя целым и невредимым настроение праздника и окружить им Тебя, словно тенистой от изваяний нишей. А был я — точно ребенок, что ради смертельно больной сестренки спешит из дальнего хутора за лекарством в город сквозь страх и ночь, но солнечным утром, соблазнившись забавой, забывает, зачем был послан, и беззаботно возвращается без того, что нужно позарез… Эта беззаботность скоро сменится плачем, а вслед за ним придет и отчаяние: вот что было со мной.
Ко всему прочему и обстоятельства, при которых мы встретились впервые, были таковы, что я видел в Тебе лишь отголоски дня вчерашнего; прошедшее, отброшенное, слишком тесное — то, что было нашим общим горем, прежде напирало на меня, как память о нашем одиноком счастье, стоящем вне времени и не связанном ни с каким моментом былого. Я знал только, что Ты терпеливо выслушивала мои бесконечные мелкие жалобы, и внезапно заметил, что жалуюсь снова, аТы выслушиваешь, как и прежде. Мне стало так стыдно, что я чуть было не ожесточился.
И вот я пришел к Тебе, полный будущего. Но по привычке мы стали вместе проживать наше былое. Как же мне было не заметить, что принимая эту доверившуюся Тебе книгу, Ты пережила свободу и праздник, если я видел не Тебя, а лишь Твою снисходительность и милосердие и — стремление вдохнуть в меня мужество и радость. В это мгновение ничто не могло возмутить меня больше. Я возненавидел Тебя, как нечто превосходящее. На этот раз я захотел быть богатым, быть дарящим, быть хозяином, принимающем гостью, а Тебе полагалось прийти и под водительством моей заботы и любви прогуливаться по моему гостеприимству. А теперь я снова оказался последним попрошайкой у крайнего порога Твоей души, что покоится на столь широких и надежных опорах. И тщетно взывал я о помощи к своим обычным праздничным словам. Я чувствовал, что в этом маскараде становлюсь все более жалким, во мне пробудилось смутное желание заползти куда-нибудь в дальний угол. Стыдом, стыдом все было во мне. Ведь я был бы посрамлен первой же встречей с Тобой. Как это объяснить? Я все повторял про себя: «Мне нечего дать Тебе, нечего; все мое золото станет углем, едва я протяну его Тебе, а я — я только обеднею». А ведь когда-то я пришел к Тебе вот таким бедным. Почти ребенком пришел я к богатой женщине. А Ты взяла мою душу на руки и стала убаюкивать ее. И мне было хорошо. Тогда Ты поцеловала меня в лоб, — и Тебе пришлось низко склониться для этого. Понимаешь ли Ты, что я рос, обвиваясь вокруг тебя, пока не дорос до высоты, на которой расстояние между моими глазами и Твоими всего короче? Но что моей целью было — стоя, как крепкий ствол, склоняться к Твоим губам, подобно тому, как Твоя душа склонялась к моему лбу? Не объятий ждал я от Тебя, — я хотел, чтобы Ты могла прислониться ко мне, когда устанешь. Чтобы Ты меня утешала, — этого я не хотел; мне хотелось сознавать, что в моей власти — утешить Тебя, если Тебе когда-нибудь придет в этом нужда. Я хотел найти в Тебе не память о берлинских зимних днях — я ожидал, что Ты будешь моим грядущим более чем когда-либо, с тех пор я поверил в счастье и понял, что надежды могут сбыться. Меж тем эта книга рассказала Тебе о том, что произошло со мною там, на юге, и была для Тебя, словно глубокий сон, и Ты стала грядущим. Но тогда я уже не думал о нем. Я был слеп и ожесточен, беспомощен и полон ужасных мыслей, со дня на день мучаясь страхом — вот сейчас Ты начнешь возвращать мне дары, которые я принес Тебе и которые Ты приняла так безоговорочно, — а в светлые часы чувствовал, как то, что я добыл в блаженных победах, уже начал принимать назад, словно милостыню Твоей никогда не устающей доброты. Я принес Тебе золотые чаши, светлые сосуды торжества, — а потом своей бедой вынудил Тебя перечеканить благородный металл на мелкую монету для будничных нужд, тем самым постепенно возвращая мой подарок. Я чувствовал себя при этом столь жалким и несчастным, что растерял или выкинул вон остаток моих сокровищ в отчаянии лишь смутно понимая нужду вырваться из круга этой доброты, унижавшей меня.