Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Чехов. Жизнь «отдельного человека» читать книгу онлайн
Творчество Антона Павловича Чехова ознаменовало собой наивысший подъем русской классической литературы, став ее «визитной карточкой» для всего мира. Главная причина этого — новизна чеховских произведений, где за внешней обыденностью сюжета скрывается глубинный драматизм человеческих отношений и характеров. Интерес к личности Чехова, определившей своеобразие его творческого метода, огромен, поэтому в разных странах появляются все новые его биографии. Самая полная из них на сегодняшний день — капитальное исследование известного литературоведа А. П. Кузичевой, освещающее общественную активность писателя, его личную жизнь, историю создания его произведений. Книга, выходящая в серии «ЖЗЛ» к 150-летию со дня рождения Чехова, рекомендуется к прочтению всем любителям и знатокам русской литературы.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Лишь письмо Немировича выбивало из колеи. Владимир Иванович сообщал, что «поплыл в театральное дело», создает вместе с Алексеевым (К. С. Станиславский. — А. К.) новый «исключительно художественный театр». И решил культивировать « толькоталантливейших и недостаточно еще понятых» современных русских авторов. В первую очередь — Чехова, автора «Иванова» и «Чайки»: «<…> тебя русская театральная публика еще не знает. Тебя надо показать так, как может показать только литератор со вкусом, умеющий понять красоты твоих произведений — и в то же время сам умелый режиссер. Таковым я считаю себя».
Немирович заклинал разрешить постановку «Чайки». Той самой пьесы, в которой не так давно находил сценические недочеты, советовал автору, как их исправить. Теперь он уверял, обещал, что «настоящая постановка ее с свежимидарованиями, избавленными от рутины, будет торжеством искусства…» Чехов знал, что Немирович преподавал в училище при Московском филармоническом обществе. Учитель ставил с учениками классные и экзаменационные спектакли. Но какой он режиссер? Какой Станиславский актер и режиссер? Чехов этого не знал. Знакомство меж ними было, что называется, шапочное.
Немирович не отказался от мнения о несценичности «Чайки». Теперь он объяснил это в переписке со Станиславским летом 1898 года: «В этой последней отсутствие сценичности доходит или до совершенной наивности, или до высокой самоотверженности. Но в ней бьется пульс русской современной жизни, и этим она мне дорога». Для Немировича, по его признанию, постановка «Чайки» стала «вопросом художественного самолюбия». Он занимался ею с тем же напряжением, с каким писал свои романы и пьесы.
В самом конце письма Суворину от 12 июня 1898 года Чехов просто упомянул о новом театре, о том, что в июле начинают репетиции. Ни словом не обмолвился, что отдал Немировичу и Станиславскому свою «Чайку». Майские и июньские письма Чехова выдавали, что он работает. Много работает. В письмах — короткие фразы, много вопросов. В середине июня он отослал в «Ниву» рассказ «Ионыч», а в «Русскую мысль» — рассказ «Человек в футляре». В июле туда же рассказы «Крыжовник» и «О любви».
Рассказы не о городе и деревне, не о российской провинции (хотя всё происходило именно там). Но о людях, будто не замечавших, что происходит вокруг, привыкших к «суровой, утомительной, бестолковой жизни» — и вдруг испытавших какое-то беспокойство, какую-то тревогу внутри себя. «Маленькая трилогия» воспринималась каким-то необычным, странным по форме, романом о русской жизни, о жизни вообще. В ней опять упоминались лунный свет, поле, железная дорога, берег реки. Но теперь все это обрело другое звучание и назначение. Не просто психологическая деталь или пейзаж, передававший настроение героя. Но нечто иное: время и пространство человеческой жизни; тоска земного существования; томление души. За тремя «историями», «случаями» ощущались беспредельность бытия, краткость человеческого века.
Поле казалось «бесконечным». Лунная ночь давала лишь краткое мгновение тишины в природе и в душе человека, когда чудилось, что «зла нет на земле и всё благополучно». Общая для всей «трилогии» интонация — прощание и упование. Она, видимо, была созвучна настроению самого Чехова. 25 июня, отсылая Иорданову еще один ящик с книгами, он признался: «Зимой я ничего не делал, теперь приходится наверстывать, валять, как говорится, и в хвост и в гриву. Нужно много писать, между тем материал заметно истощается. Надо бы оставить Лопасню и пожить где-нибудь в другом месте. Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два на три <…>»
В возвращении памятью к детству и отрочеству, в ощущении исчерпанности деревенских и уездных впечатлений, в упоминании недуга — словно предчувствие перемен. Ожидание душевного возбуждения, которое было необходимо Чехову для работы. Это заметно даже в воспоминаниях не о Ницце, а о Париже. Чехов пошутил в письме Лейкину: «В Париже было очень весело, интересно, и теперь я нахожу, что парижский климат для нашего брата это самый здоровый климат, как бы там ни было сыро и холодно». Но «бациллы» гнали в теплые края. В начале июля у Чехова опять показалась кровь. Он решал вопрос — куда ехать.
В Крым? На Кавказ? Сразу на осень и всю зиму? Где взять денег? Засесть за новые рассказы и повести? Но после огромного напряжения, с которым Чехов теперь работал, ему нужна была пауза. Он говорил, что даже мысль о работе неприятна: «Когда я теперь пишу или думаю о том, что нужно писать, то у меня такое отвращение, как будто я ем щи, из которых вынули таракана — простите за сравнение». Из экономии он решил зимовать не за границей, а в Крыму. Хотя от мысли об отъезде, о чужом письменном столе у Чехова, по его словам, опускались руки и ничего не хотелось делать.
В начале августа ему передали просьбу А. Ф. Маркса, издателя «Нивы», о встрече в Петербурге, если он поедет за границу через столицу. Чуть позже Чехов завел разговор с Сувориным о собрании сочинений: «Это вывело бы меня из затруднения, это советует мне Толстой. <…> В пользу моего намерения говорит и то соображение, что пусть лучше проредактирую и издам я сам, а не мои наследники». Но Суворин, давно подчинившийся капризам, ультиматумам, требованиям своего сына Алексея, в лучшем случае выдал бы аванс в несколько тысяч из своих личных денег. Доход от продажи томов собрания сочинений сначала пошел бы на погашение долга, а потом его, не исключено, выплачивали бы Чехову, как и в предыдущие годы, с чудовищными ошибками бухгалтера, неаккуратно и малыми суммами.
Маркс не написал прямо, зачем намеревался увидеть Чехова. Однако не выяснять же это через Потапенко, вхожего в «Ниву», или другим окольным путем. Подобное было не в характере Чехова. Получалось бы, словно он просил, набивался. В таких ситуациях он полагался на судьбу: пусть будет, что будет. Он всегда опасался сплетен о «нечистоте» помыслов. Даже намек на корыстные мотивы или искательство Чехов переживал с болью, а сплетника не извинял.
9 сентября он без особой охоты покинул Мелихово. Предварительно оплатил все текущие денежные обязательства: за лечение крестьян в земской больнице; за аренду избы для мелиховской школы; за обучение сына серпуховской жительницы, которой он обещал посылать молодому человеку 20 рублей ежемесячно до окончания института. Послал 100 рублей в местное общество, помогавшее учителям и учащимся. Отдал взнос в кассу помощи врачам Серпуховского уезда и т. п.
Опасаясь новой «денежной истории», подобной прошлогодней, Чехов оставил сестре большую сумму денег. Решили, что она опять будет получать деньги в книжном магазине, театральный гонорар, а в случае необходимости снимать с сберегательной книжки.
В Москве Чехов намеревался пробыть два-три дня, но задержался. В первый же день отправился в Охотничий клуб, на репетицию «Чайки». Немирович уже писал Чехову об исполнителях, о своем видении пьесы и распределении ролей:
« Аркадина— О. Л. Книппер (единственная моя ученица, окончившая с высшей наградой <…>). Очень элегантная, талантливая и образованная барышня, лет, однако, 28.
Треплев— Мейерхольд (окончивший с высшей наградой <…>).
Нина— Роксанова. <…> Молодая, очень нервная актриса.
Дорн— Станиславский. <…>
Тригорин— очень даровитый, провинциальный актер, которому я внушаю играть меня, только без моих бак. <…>
Mise en scène первого акта очень смелая. Мне важно знать твое мнение».
Мизансцена удивила и восхитила Чехова, он назвал ее «небывалой в России». Немирович рассказывал в письме Станиславскому от 12 сентября: «Он нашел, что у нас на репетициях приятно, славная компания и отлично работает. На другой день мы (без Чехова) переделали по его замечаниям (кое-где я не уступил), и вчера он опять слушал. Нашел много лучшим».
В. Э. Мейерхольд записал 11 сентября в своем дневнике, что автор возражал против звуков, имитирующих кваканье лягушек и т. п. На объяснение, что так реальнее, сказал: «Сцена — искусство. У Крамского есть одна жанровая картина, на которой великолепно изображены лица. Что, если на одном из лиц вырезать нос и вставить живой? Нос „реальный“, а картина-то испорчена».