Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания читать книгу онлайн
Тамара Петкевич — драматическая актриса, воплотившая не один женский образ на театральных сценах бывшего Советского Союза. Ее воспоминания — удивительно тонкое и одновременно драматически напряженное повествование о своей жизни, попавшей под колесо истории 1937 года.
(аннотация и обложка от издания 2004 года)
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Именно одним поворотом головы, одним взглядом она сразу привлекала к себе.
На одной из подаренных мне фотографий она написала: «Не казни ты себя и не мучай, человеческой доли раба!» «Человеческой доли раба» к ней относилось более чем к кому-либо другому. Она всегда жила для кого-то. Не для себя.
Ее способность сострадать любой человеческой беде, равно как и собачьей бездомности, по сути, границ не имела. Она могла привести к себе в дом и накормить любого оборванца, дать ему с собой десятку. Не раз покупала для своих знакомых путевки в санатории.
Отдав свою жизнь Александру Осиповичу, пожертвовав всем, она — человек глубокий и чуткий — и после ухода мужа боялась додумать его судьбу до конца. Для нее это было бы — смертельно, не менее того:
«Мчишься, стоя на месте, как на каком-то безумном эскалаторе. Боишься оглянуться назад, чтоб не потерять равновесие, боишься заглянуть вперед по той же проклятой причине. Так и топчешься на мучительном пятачке своего „сегодня“ — без глубокого днхания, только на поверхностном, минимальном, — писала она. — Спасательная корка? Профилактика? Анестезия? Что-то в этом роде».
«Вот сейчас. Томик, мирным и одиноким воскресным вечером, сидела на кухне, пила чай, что-то читала при этом (чтоб не бродили мысли где попало, хорошо их приковать к книге), потом перешла в комнату, где еще не был включен свет. Это было волшебство. Я попала в другой мир. Тени от еще не опавших листьев — по окнам, по стенам, легкие, колеблющиеся, фонарь за окном — как тонкая вытянутая луна. Комната стала другой, сокровенной, лишенной будничной трезвости. Я подумала: „Вот хорошо бы посидеть на тахте, не зажигая света, пустить „душу под пар“. Пусть поднимется что-то из глубины твое, дорогое“.
И что же я сделала? Сейчас же включила свет. Нельзя. Не могу „остановиться, оглянуться“. Слишком много нахлынет боли. Она парализует. А жить нужно дальше. Прими эту одну из моих минуток, прими, как умеешь понимать и принимать все только ты одна! Обнимаю тебя, сестра моя по жизни! Твоя Ольга».
Сравнивая нас, она писала: «Ты — стремительный поток, рвущийся вперед, а я колодец, где все сковано и спрятано где-то на дне». Я угадывала «скованное и спрятанное», знала ее срывы, страхи, вспышки и любила Олю преданно, всем сердцем. Всегда рвалась к ней и после отъезда из Кишинева.
Дружба с ней, с одной из самых светоносных и прекрасных женщин, встреченных в пути, стала не только убежищем и утешением, но и клеем жизни. Никто не ссудил мне столько тепла, добра и участия, сколько она.
Человеку необходимо, чтобы его любили. Мне нужно было, чтобы верили моей любви, Олюшка подарила мне и это, за что я ей благодарна особо! «Мой самый близкий, самый родной и единственный Том! Писать бы мне тебе и писать нескончаемо. Разве может когда-нибудь кончиться разговор между нами? Даже во времена молчания он продолжается, ведется ежедневно. Детка моя трогательная, спасибо тебе за все. А главное, за твою неизменную любовь, верней которой нет ничего на свете».
Летом 1976 года принесли телеграмму: «Заболела если можешь приезжай Ольга». Оформив отпуск, выехала.
— Операция нужна безотлагательно, — сказали врачи.
Наихудший диагноз торопил. В маленькой послеоперационной палате на двоих поместилась и я, чтобы быть возле Оли.
Осложненный особенностями заболевания послеоперационный период был до крайности тяжел. Оля изо всех сил держалась: «А как Сашеньке было? Помнишь?»
К ночи третьего послеоперационного дня я погасила в палате электрический свет. В больничное, до половины затертое мелом окно бил яркий лунный свет. Оля ровно дышала. Казалось, уснула.
Тихо лежа на койке рядом, я от неожиданности вздрогнула, когда услышала ее голос:
— Чье это, Олик?
— Федора Сологуба. Хорошо?
— Господи, как!..
Я вышла на балкон больничной палаты. Видны были: овраг, лес, холмы. На нижней незамощенной дороге грохотнула телега. Укрытый теплой лунной ночью, в ней, должно быть, ехал угрюмый крестьянин. Рядом Олечкино сердце сводило счеты с болезнью и с поэзией: «…кто-то зовет: „Помоги!“» Откуда рядом с беспомощностью такая нежность и боль за другого человека? Что за пронзительное, неличное чувство живого? И почему эта печаль кажется лучшим и горчайшим из всего, что испытал? Может, так: от перенасыщенности когда-то на зеленом стебле появился цветок, родился аромат и вспыхнуло сверкание в камне?..
Олечка хотела жить. Вскоре ей стало чуть легче. Половина моего отпуска кончилась. Оставшиеся дни я решила приурочить к моменту второй операции. Из Ленинграда звонила ежедневно. Сама Олюшка писала:
«Сердце мое, Томик! Друг и товарищ многих здешних ночей и бесед! Смотрю на пустую койку рядом, и все мне кажется, что ты здесь. Тебя вспоминают здесь все врачи, сестры и нянечки. Ах, Томик, как полно сердце, как много хочется тебе сказать. Почувствуй все, что во мне к тебе, как ты всегда умеешь это чувствовать. Обнимаю тебя, сестра моя Жизнь! Целую тебя».
Я почти верила, что, вопреки пессимистическим прогнозам врачей, она победит недуг. Но на мою телефонную просьбу подойти к палате и позвать ее ответили вдруг: «Там уже никого нет. Вынесли».
Друзьями и сослуживцами по киностудии было сделано все возможное, чтобы прощание с Ольгой Петровной Улицкой стало достойным ее высокой души.
Студия «Молдовафильм» установила Олюшке памятник из такого же, как у Александра Осиповича, серого гранита.
Супруги, прожившие столько лет врозь, находятся теперь друг возле друга. Могила к могиле.
Хелла приехала в Кишинев уже на могилу Александра Осиповича. Приехала вместе с Ниной Владимировной Гернет. Кружила вокруг холма, присаживалась, пела ему колыбельную на немецком языке, что-то шептала…
Мы с Ниной Владимировной, стоя поодаль, караулили ее.
Она точно определяла суть своей драмы:
«Я не только одинока, но и раздвоена! Без памяти люблю Александра Осиповича. Я люблю его по сей день, и нет мне покоя, нет выхода, пока не покончу со всем на свете».
Россия, Чехословакия, свобода, неволя, малопохожие друг на друга друзья, в самом деле, располовинили ее душу.
После освобождения на родину, в Прагу ее не пустили.
«День-ночь, день-ночь я на родине, с теми, кто давно меня похоронил. Так всецело я там, что признаюсь тебе (никогда, никому больше), я не хочу видеть никого, кто не они, кто после вошел в мою жизнь. А ведь я многих любила, не могла не полюбить за десятилетия трудного пути».
Когда через несколько лет стало возможно поехать в Чехословакию хотя бы по туристической путевке, она не решилась сама. «Долгие ночи думала. Отказалась. Зачем я ей, Лилли (сестре), которая уже 37 лет считает меня мертвой?»
Узнав об Олюшкиной смерти, Хелла написала:
«О жизни Ольги вспоминать не могу. Думаю, как о несправедливом потоке мук, ожидания, самоотверженности, непосильном труде. Справедливость? Откуда ее ждать?.. Ты сделала много сверх возможного для своей подруги. Пусть это облегчит твою боль, которая неумолима. А вот я в себе могу отыскать только горечь и вину, вину, вину!»
Чувство вины снедало ее: перед сыном, сестрой, расстрелянным мужем. Перед Ольгой Петровной — также.
После реабилитации она получила в Москве комнату. Ей надарили кое-какую технику: телевизор, приемник. Страдая бессонницей, она ночами ловила «голоса», была в курсе гонений, танковых вторжений, всех мировых событий.
Лишь дружба с удивительной и щедрой Ниной Владимировной Гернет вывела Хеллу к жизни. Она предложила Хелле переводить с чешского на русский пьесы для театра кукол. Брала ее с собой на все фестивали этих театров. Хелла оживала. Преображалась. Становилась даже кокетливой. Появлялся шарм. Ее библейская красота останавливала на себе взгляды многих. Меткие, талантливые суждения поражали окружающих. «Он всю жизнь прожил возле себя!» — припечатывала она одного. «Сегодня мне не хватает еще одной головы». Или: «У меня несколько сердец. Одно из них сейчас работает хорошо», — говорила, смеясь. Любимым ее изречением было: «В нашей жизни много раз так трудно не было».