За живой и мертвой водой
За живой и мертвой водой читать книгу онлайн
Александр Константинович (1884–1937) — русский критик, писатель. Редактор журнала «Красная новь» (1921-27). В статьях о советской литературе (сборники «Искусство видеть мир», 1928, «Литературные портреты», т. 1–2, 1928-29) отстаивал реализм, классические традиции; акцентировал роль интуиции в художественном творчестве. Автобиографическая повесть «За живой и мертвой водой» (1927), «Бурса» (1933). Репрессирован; реабилитирован посмертно.
В автобиографической книге «За живой и мертвой водой» Александр Константинович Воронский с мягким юмором рассказал о начале своей литературной работы. Воронский — будущий редактор журнала «Красная новь». За бунт его исключили из духовной семинарии — и он стал революционером. Сидел в тюрьме, был в ссылке… «Наша жизнь» — замечает он — «зависит от первоначальных впечатлений, которые мы получаем в детстве… Ими прежде всего определяется, будет ли человек угрюм, общителен, весел, тосклив, сгниёт ли он прозябая или совершит героические поступки. Почему? Потому что только ребёнок ощущает мир живым и конкретным.» Но и в зрелые годы Воронский сохранил яркость восприятия — его книга написана великолепно!
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Среди социалистов-революционеров преобладала учащаяся молодежь, земские служащие, фельдшерицы, присяжные поверенные. Группы рабочих социал-демократов держались вместе и отдельными кучками. Был тут Ян, по-обычному подвижный и деловитый; студент Савич, сутулый, подслеповатый, в распахнутой студенческой тужурке и в косоворотке, добрый начётчик, едкий и точный; увалень-железнодорожник Прокофьев с бородой лопатой; слесарь Ежов, заморыш со впалой грудью, неизменно пересыпавший свою речь любимыми словечками: «бобовина» и «ёлки-палки», непоседливый и дёргающийся, словно на шарнирах; круглолицый, рябой Василий с пивного завода. Рабочие жались, исподлобья смотрели в сторону интеллигенции, говорили друг с другом коротко, отрывисто.
Когда собралось сто пятьдесят — двести человек, массовка открылась. Приезжий оратор, социалист-революционер, похожий на Добролюбова, пощипывая бородку, покачиваясь и опираясь на толстый сук, заговорил о разногласиях между двумя партиями. Он говорил об умеренности и аккуратности марксистов, об отрезках, о неправильном отношении их к трудовому крестьянству и к интеллигенции.
— В то время, — закончил он свою пространную речь, напирая на каждое слово, — когда всюду гремят выстрелы и идёт борьба не на живот, а на смерть, вы, социал-демократы, занимаетесь мирной пропагандой в замкнутых ваших кружках. Так не добывают землю и волю. Её берут с бою: «В борьбе обретёшь ты право своё».
Ему отвечал по пунктам Савич. В конце он заговорил о вреде вспышкопускательства, об эффектных с виду, но бесполезных выступлениях.
— На прошлой неделе в летнем театре разбрасывались ваши прокламации. Полиция взбудоражилась, двоих арестовали, но кому, в чьи руки попали ваши воззвания? Вы бросали их сверху в партер. Лучше заниматься в рабочих кружках, чем тратить время на безнадёжные выступления в среде чиновников, дворян и обывателей-мещан…
Хлопали приезжему социалисту-революционеру, хлопали Савичу. Выступила Мария Спиридонова гневно и фанатично. Вспышкопускательство? А Гершуни, а Каляев, а Балмашев, а аграрный террор? И как можно говорить так, как говорят социал-демократы? «Чем ночь темнее, тем ярче звёзды». Больше героизма, отваги, самоотверженности!
Спиридонову сменил Ежов. Нелепо раскачиваясь из стороны в сторону, начал с «бобовины», перешёл на «ёлки-палки» и в них застрял на долгое время и невылазно. Смеялись, а Ежов распалялся всё больше и больше, пока его не стащили с ораторского места за полы. Исправлять неудачу взялся Ян. Он понравился мне больше других простотой своего слова. Он говорил о стачках, о борьбе рабочих на Западе, о союзах. Правилен массовый путь, время героев-одиночек миновало.
Всходила луна. Она поднималась из-за леса, рогатая, одинокая. Тонкий, призрачный свет наполнял поляну. Гукнул далеко филин, в соседнем болоте квакали лягушки, падали шишки и сучья. Воскрешаемые светом лес, поляна вставали древней русской, полузабытой сказкой.
На ораторском месте появился старик-народник. Потрясая длинной бородой и поводя костлявой рукой, он заговорил глухо и проникновенно:
— Не надо так много спорить. Нужно думать не о том, что разъединяет, а о том, что объединяет людей. Ещё много крови прольётся, ещё долог и страден путь, и многих мы недосчитаемся скоро среди нас.
Необъятны и пустынны были леса, небо, болота. Они обступили собравшихся, давили и теснили их своей лесной, земляной, безмолвной, косной правдой, они жили своей извечной, тайной жизнью. И собравшиеся жили по-своему; казалось, никто из них не смотрел ни на луну, ни на звёзды, не слушал шорохов и говора леса. Они не воспринимали их, ибо думали о своих путях, о путях бунта, креста и мечты. Одни глядели на старика, другие вниз, скользили равнодушными глазами по поляне, по деревьям. «Адмирал», сидя на земле, согнулся и ковырял рассеянно палкой землю. Спиридонова прикрыла глаза ладонью. Ян шептался тихо в группе рабочих. Савич лежал на траве лицом вниз. Лес дышал прохладой, незамутимым покоем, гасил горячий трепет человечьего слова. Деревья сжимали собравшихся тёмным, мохнатым кольцом и словно стерегли от них свою тайну. Два мира, два начала, две жизни, разобщённые и, может быть, враждебные друг другу.
— И многих не будет скоро среди нас!
Я не знал и не мог знать, что пройдет пять — десять лет, и от этих молодых, здоровых и крепких людей в неравной борьбе останутся одиночки, что настанут дни, когда их поведут к перекладине, и в предутреннем свете закачаются их тела с вывороченными, с выпученными глазами, отвиснут подбородки и тяжело вывалятся языки, что замуруют их живыми в подвалах, в казематах, и загаснут, отупеют их взоры, — я не знал и не мог знать этого, но бремя суровой обречённости, бремя неизведанных, скорбных путей смутно легло предо мной.
— Мы победим, но помните: позади каждого — чёрная яма!
Мне вспомнились слова летописца о Куликовской битве: «Аз чаю победы, а наших много падёт… Позади грозны волци воющи»… Теперь, двадцать с лишним лет спустя, в часы раздумья, я оглядываюсь мысленно, перебираю в памяти весело и шумно окружавших меня когда-то сверстников и соратников. Их нет, они умерли, остались одиночки. Как много преждевременных могил! И одиноко и скорбно бывает мне пред этой разверзнутой тьмой небытия, праха и забвения!
…Собрание кончилось. Расходились с предосторожностями, медленно, по группам.
Мы легли с Валентином в стороне, у опушки поляны, голова к голове, в ожидании, пока разойдутся. Маслянисто-чёрный жучок спустился с рукава моей тужурки на кисть. Валентин взял его, положил на свою ладонь. Жучок сначала замер, потом несмело завозился, перевернулся с трудом со спины на ножки, неуверенно пополз, расправил крылья, исчез во тьме. Валентин глубоко, всей грудью, вздохнул:
— В детстве мне всё казалось живым. Мир был полон живью. Я это ощущал. Божья коровка, уж, прошелестевший в сухих сучьях, головастики в лужах, рыбёшки в реке Вороне, «альчики» в песке, тритоны и лягушки, деревья, ветер, путающийся в волосах, цветы — всё жило, казалось свежим, словно умытым, любопытным, загадочным и нераскрытым. Сколько радости, сколько удивительного находил я, бывало, где-нибудь за скирдой прошлогодней соломы, пахнущей мышами и пылью, где росли крапива, лопухи, цеплялся репейник и лежала мусорная куча с битым стеклом, с железными ржавыми обрезками, где возились и ползали козявки — знаешь, бывают такие, красные с чёрными пятнышками на плоской спине. Одного я боялся, другое искал, третье не любил, четвёртого не понимал. Теперь я не ощущаю уже мир живым. Я перестаю удивляться. Окружающее потускнело, распалось на мёртвые куски, иногда становится даже скучно. Мы утрачиваем чувство живой жизни и удивление, главное — удивление. Это нехорошо.
— По библейской легенде, — прибавил я, — рай существовал, пока люди питались плодами от древа жизни. Он был утерян, как только они вкусили плодов от древа познания добра и зла. Мы уже вкусили.
— Это верно, — согласился Валентин. — Как ни говори, революция — одна из самых жестоких и безжалостных богинь. Она требует жертвоприношений. Да и потом… вообще… После поездки к Анне Павловне будто у меня что-то вынули… А впрочем — чепуха… Теперь не гибнут из-за женщин. Пора. Почти все разошлись.
Мы отыскали лодку, направили её к городу. Звёзды бледнели и таяли.
…Спустя несколько дней мы сидели в вагоне с билетами до Петербурга. Наш багаж состоял из двух тощих чемоданов. Мимо нас мелькали убогие селения, обнажённые поля, буераки, овраги, леса, перелески, речки — всё наше родное, прочное, милое. Садилось солнце. Горизонт был далёк, печален. Я думал: отчего от наших русских далей веет такой тоской, ноет грудь, щемит сердце, рождается жажда чудесного, необъятного? Не один бунтарь и мечтатель, напитавшись их зовущей, тоскливой силой, сложил свою голову в страстных и буйных поисках нездешней жизни. Какая же проклятая, дивная мощь таится в наших незапамятных далях и гложет душу и заставляет хотеть непостижимого, вселенского! Может быть, нужно застроить и загородить их каменными небоскрёбами, залить асфальтом, чугуном, бетоном, сровнять с землей леса, чтобы перестали они полонить дикие, бедные сердца наши, чтобы стать свободным от их дьявольского наваждения?! Но ведь и тогда не загинет эта сила, эта тоска и печаль наших полей и не потухнет в их вольных сынах неутолимая мечта о великой, о тревожной, о небываемой судьбе человека!..