На повороте
На повороте читать книгу онлайн
Клаус Манн (1906–1949) — старший сын Томаса Манна, известный немецкий писатель, автор семи романов, нескольких томов новелл, эссе, статей и путевых очерков. «На повороте» — венец его творчества, художественная мозаика, органично соединяющая в себе воспоминания, дневники и письма. Это не только автобиография, отчет о своей жизни, это история семьи Томаса Манна, целая портретная галерея выдающихся европейских и американских писателей, артистов, художников, политических деятелей.
Трагические обстоятельства личной жизни, травля со стороны реакционных кругов ФРГ и США привели писателя-антифашиста к роковому финалу — он покончил с собой.
Книга рассчитана на массового читателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тут же в сентябрьском номере — чтобы мы не слишком обольщались! — сочинение со зловещим названием «Послевоенный апокалипсис». Автор, Генри Г. Альсберг (литературный поборник рузвельтовской философии New Deal), пророчит хаотически вздыбленный, трагически разлаженный мир после войны. «The outlook is dark, whichever way you look at it…» [297]
16 сентября. Работа над немецкой антологией для октябрьского номера: «Короткая история» А. М. Фрея; эссе Франка Кингдона, Генриха Манна, Германа Кестена, Густава Реглера; лирика Бертольта Брехта и Стефана Георге, которого здесь почти не знают. Беседа о величии и опасности этой очень немецкой, сомнительно достойной любви поэтической фигуры с Петером Фирэком, симпатичным, одаренным сыном политически подозрительного, второклассного в литературном отношении старого Джорджа Сильвестра Фирэка. Тогда как пользующийся дурной славой папа делает пропаганду для нацистской Германии, Петер исследует духовно-исторические корни и исторические фоны современного немецкого психоза. В его книге «Политические махинации от романтиков до Гитлера» есть чему поучиться, даже мне, считающему себя немного разбирающимся в лабиринтах германской души. Но этот юный американец (отчасти немецкого происхождения), кажется, почти так же близко знаком с проблемой немецкой самобытности, как наш брат, — подходя к ней все же с большей дистанции.
Договорился с Петером, что он сделает вступление к циклу стихов Георге в октябрьский номер журнала. Хотел сначала это сделать сам, однако мне недостает объективности: мой образ Георге получился бы или слишком идеализированным, или слишком неприязненным. (Или и то и другое, что было бы хуже всего!)
В тот же день, позднее. Сегодня после обеда, в баре «Бедфорд», мы с Э. возбудили недовольство одного пожилого джентльмена, разговаривая друг с другом по-немецки. Поначалу мы просто не сообразили, почему он за своим столом так зловеще ворчал и брюзжал, пока не вскочил и не подступил к нам с пурпурным от гнева лицом. «Прекратить! — гаркнул холерический старец. (Это было прямо-таки устрашающе: его мог хватить удар.) — That damned Nazi talk! Shut up! Or speak English! [298]»
Он бушевал бы еще долго, но Э., в высшей степени любезно, прервала его: «Delighted to meet you, Sir» [299]. Она говорила с мягким британским акцентом, и это произвело на старика такое впечатление, что он буквально остолбенел, открыл рот. Рот оставался открытым, в то время как Э. с прекрасным достоинством продолжала: «Мне понятно ваше ожесточение, сударь; я разделяю ваше отвращение к ужасам нацизма. Но поскольку Америка все еще не решается бороться с ужасным режимом или хотя бы только бойкотировать его, что толку от бойкота языка, который, между прочим, в своей правильной и чистой форме едва ли имеет какое-либо родство с нацистской тарабарщиной?»
17 сентября. «Мифы детства» (первая глава «Поворотного пункта») закончены. Странно это вызывание из небытия самого раннего переживания, на чужом языке…
А если когда-нибудь, позже, после войны, я захочу опубликовать «Поворотный пункт» на немецком языке — кому ее переводить? Мне, естественно, — кому же еще? Я не мог бы позволить кому-нибудь другому рассказывать мою жизнь по-немецки. Я должен сделать это сам.
Еще раз написать целую книгу! Кошмар… (Также и эти записки — набросанные на английском языке — должны быть переданы моим alter ego, моим немецким «я».)
В тот же день, позднее. Языковая проблема в высшей степени мучительна, в высшей степени запутанна…
Жюльен Грин, который теперь тоже пишет по-английски (кстати, тоже книгу воспоминаний), рассказывал мне недавно о своих трудностях. Это при том, что он, родом из Франции и американец по воспитанию, вырос в атмосфере двуязычия! Однако есть ли оно вообще, полное двуязычие? Решившись перейти на французский, Грин чувствует себя — как он меня заверяет — в английском уже не совсем дома, хотя это все-таки его «первый язык»…
Если лингвистическая метаморфоза (которая в его-то случае является лишь обратным превращением, возвращением на родину) уже ему доставляет столько мук и усилий, как же мне надеяться ее преодолеть?
Чем глубже вникаю в английский, тем сильнее ощущаю собственную недостаточность. Как бесконечно богат этот язык, язык Шекспира и Берка, Мелвилла и Уитмена! И как отличается он от нашего!
Нашего? Разве я уже наполовину не отчужден от немецкого? Может быть, это сводится к тому, что разучиваешься владеть родным языком, так и не познав как следует новый…
Но если у меня не будет никакого языка, то что мне остается?..
В тот же день, еще позднее. Поражен этими строками, которые нашел у T. С. Элиота (в его стихотворении «Ист Кокер»):
(Перевод Андрея Сергеева)
Мастер, который умеет писать на своем собственном языке, а борется со словом, за слово, как какой-нибудь новичок или как некто пытающийся перестроиться на новый язык.
Для него, как для нас, для каждого, кто серьезно относится к языку и к жизни, — снова и снова ученье и переучиванье, снова и снова крушение, а затем «the wholly new start», совершенно новое начало.
For us, — говорит Элиот, — there is only the frying. The rest is not of our business.
Для нас имеет значение только попытка. Остальное — это не наше дело. Хорошее, утешительное слово!
7 декабря. Пёрл-Харбор… {276}
Моя реакция примерно такая же, как полгода назад, при вторжении в Советский Союз; та же смесь ужаса и облегчения (причем момент облегчения теперь опять же перевешивает). Но на этот раз все ближе, действительнее. Чувство прямой, личной затронутости.
12 декабря. Почти невозможно думать о чем-нибудь другом, кроме «великих событий».
Америка в войне с нацистской Германией. Я хочу в американскую армию. (Однако я не «citizen» [300], следовательно, не могу явиться добровольцем, но должен покорнейше ждать, пока меня не призовут…)
20 декабря. Только «великие события» в голове? Но работа над «Поворотным пунктом» идет дальше, и борьба за «Дисижн» также. В день нападения на Пёрл-Харбор моим спонтанным чувством было: конец журналу! К чему еще «Дисижн»? Решение принимается где-то в другом месте… Однако Томский и другие друзья сделали все, чтобы настроить меня иначе. Космополитически-прогрессивно ориентированное обозрение высокого духовного уровня — так я был заверен — играет как раз сейчас роль животворную и должно быть непременно спасено. Быть по сему! Но трудности нагромождаются. Денежная проблема все больше действует мне на нервы.
Утешает чтение (снова и снова Жид, Элиот, Томас Вулф); утешает музыка.
Восхитительный вечер в «Метрополитен-опера»: «Волшебная флейта» (дирижировал Бруно Вальтер). Глубже, чем когда-либо, растроган благородной возвышенностью, улыбчивым величием произведения. Какое струящееся богатство музыкальной выдумки, многократно изменяющееся, точно и искренне сформулированной эмоции! Моцартовский гений раскрывается, раздаривается здесь во всей своей полноте; «Волшебная флейта» превосходит даже «Фигаро», да и, пожалуй, «Дон Жуана» по драматическому эффекту и смелому вдохновению. Либретто мне тоже нравится, несмотря на наивные ошибки. Очень обаятельная, очень соблазнительная смесь просветительского масонского эпоса и каприза фантазии, ребячески волшебной проказы и высоко посвященной игры. Торжественная разумность, возведенный в священное common sense [301] Заратустры заставляет думать о позднем Гёте; изумительное многообразие контрастирующих настроений и лиц, это рискованное сосуществование комических и серьезных, бурлескных и нежных элементов напоминает шекспировское универсальное гостеприимство.