Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта читать книгу онлайн
В новой книге известного режиссера Игоря Талалаевского три невероятные женщины «времен минувших» — Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская и Лиля Брик — переворачивают наши представления о границах дозволенного. Страсть и бунт взыскующего женского эго! Как духи спиритического сеанса три фурии восстают в дневниках и письмах, мемуарах современников, вовлекая нас в извечную борьбу Эроса и Танатоса. Среди героев романов — Ницше, Рильке, Фрейд, Бальмонт, Белый, Брюсов. Ходасевич, Маяковский, Шкловский, Арагон и множество других знаковых фигур ХIХ-ХХ веков, волею Судеб попавших в сети их магического влияния. С невиданной откровенностью Психея разоблачается в очах видящих…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Письмо мое, кажется, грустно. Но это я сегодняшнего дня и многих итальянских дней. Смотрю на Везувий и на море. Завтра поедем на Капри. Здесь в меня влюбился неаполитанский студент. Зовут его Уго, у него синие глаза. Но я уже его не увижу. Эту маленькую историю расскажу при свиданьи. Только душа у меня верная, верная тебе, и от этого я даже чувствую некоторую печаль, потому что у него глаза синие и лицо «милого из Норвегии»…
13/26 апреля 1908. Неаполь.
За что ты меня мучишь, зверочек?!
Вчера получила твои два письма — одно в ответ на мое из Рима. Они уж даже без обращенья! Тебе стало жалко для меня обычно ласковых слов… И говоришь, что ты «призрак», что я тебя забываю. Откуда ты видишь это? Я помню почти все свои письма, и римское помню, — везде я любила тебя, всегда писала об этом с нежностью, с таким чувством, точно не расставалась с тобой. Упрекнуть немного ты мог бы только за самое последнее, что получишь перед этим. Но ведь усталость, пустота, изнеможение души — сам ты знаешь. Может быть, об этом не нужно говорить? Может быть; потому что завтра почувствуешь себя по-иному, а тебя обвинят в качествах Б. Н. - в изменчивости, неверности и многом другом. Я знаю эти твои состояния. Я вижу, чувствую, как ты устал, как ты пережил всё, всё, и, может быть, меня. «Нужна новая кровь в жилах, новое солнце…» Что же я сделаю! Что! Хочу только быть в твоей жизни во все ее минуты-ж последнего унынья, когда ты перестаешь как будто меня замечать, и в минуты радости, чтобы радоваться на тебя.
Но если ты разлюбил меня совсем и кажусь я теперь тебе совсем чужой, что сделаю я! Что!
Этой поездки ты хотел сам. В ней я покорна до последних пределов. Хочешь, чтобы я не возвращалась скоро — я не возвращусь. Устала, скучаю, томлюсь, но живу. Если ты думаешь что-нибудь о мальчике, — как я разуверю тебя? Я только могу улыбнуться. Это неслыханная история. Ничего подобного со мной не было. Нашлось неизвестно откуда странное существо и живет около меня жизнью совсем особенной. Иногда мне казалось, что это отвратительно, а теперь я уже не удивляюсь, и даже есть тут что-то трогательное. Вот и все. Я желала бы показать тебе мою итальянскую жизнь день за днем, с утра и до вечера, во всех городах. И душу мою — холодную ко всему, кроме тебя. Но ведь не веришь, не веришь! Отчего ты боишься нашей встречи? Я боюсь только потому, что знаю, вижу и предчувствую, каким ты будешь со мной. Потому что испытала не раз на себе твою усталость и равнодушие таких дней. Я боюсь боли, но не убегу от нее, и жду этой встречи, как счастья, какой бы она ни была. Но отчего ты боишься? Я все та же, прежняя. Ничего нового нет и, верно, не будет в моей жизни. Много раз с тоской я смотрела себе в душу. Как кого-то чужого помню себя далеких прежних дней, когда могла думать, что можно куда-то, к кому-то уйти. И если в последнем письме писала тебе, что «могу уйти», то разве не ясен смысл этих слов? Не «куда-то», не к «кому-то», — а из своей души. Не для жизни, а для смерти. Для жизни автомата и призрака. Эта возможность существует для всех, кто владеет собой сколько-нибудь. Но разве этого может хотеть еще живая душа?! Об этом можно только говорить, когда падают силы и замирает пульс, когда смертельно устанешь. Зверок мой любимый, неужели ты не хочешь быть со мной! Неужели ничто эти годы? Неужели в ІУ2, 2 месяца можно что-нибудь забыть? Или ты хочешь нового?… Милый, любимый мой зверь, не делай страшной нашу встречу. Я вернусь к тебе твоей более чем когда-либо. Для меня эти два месяца суровый, но прекрасный искус. Все поняла теперь, все знаю, все от тебя приму с покорной нежностью. Я не сделала ни одного шага, после которого не посмела бы смотреть тебе в глаза. Веришь? Это необычайно и почти невозможно, но правда, правда! И эту правду ты увидишь в моих глазах, по-прежнему ясных и печальных, по-прежнему обращенных к одному тебе. Я вернусь числу к 28-му. Раньше и нельзя. Мальчик ждет денег на дорогу. Отсюда в четверг в Рим, а там уже близка Москва. Усталая очень, зверочек. Вчера ездили на Капри. Затруднительная и мало приятная дорога на пароходе, набитом туристами и особенно немцами. Ненавижу их здесь! Были у Горького! Не сердись, это очень любопытно. Сегодня, кажется, напишу о нем. Горький вблизи очень милый… Ласкал он нас, я думаю, как только мог. Тебя хвалил, справлялся у меня (!), когда ты кончишь Огненного Ангела. Расскажу о нем, когда увидимся, а может быть, еще и в фельетоне. Капри очень скучная вещь. Жить бы там я не могла, слишком ярко и блистательно для северных глаз. Мил мне в Италии только Неаполь, уж не знаю и чем. Легко в нем дышать. Но затомилась я все же ужасно. Хочу к тебе, как бы ты меня ни обижал. Валерий, Валерий, не уходи от меня! Я стала совсем хорошая. Ты увидишь. И совсем, совсем твоя…
Брюсов — Нине. 24 июня 1908. Теремец.
… Ах, Нинка, страшно мне даже вспоминать все пережитое мною, нами с Тобой, за те десять дней, что я провел в Москве. Боже мой! неужели все это было неизбежно! неужели все это может и должно повторяться! — Да не будет!..
Нина — Брюсову. 26 июня 1908. Москва.
… Моего письма, ты говоришь, не получил. Оно было нежное и безумное. Написала сначала все другое, а потом надышалась эфиром — от него боль тупеет — и послала «бессмысленно нежное» только об одной правде моей души. Мало соображая, ехала прямо к почтовому поезду на Павелецкий вокзал. Казалось, что нужно опустить его прямо в вагон. Был дождь, и провожал меня Муни, — вот все, что я помню об этой поездке. Видишь, как иногда пишутся письма. За три твои письма благодарю. За письмо к Наде особенно, — когда я буду умирать по-настоящему, ты дашь Матрене (прислуга. — И. Т.) и Наде «инструкции», а сам поедешь с женой на дачу или в «Эстетику» — «потому что — как же иначе?» И это не помешает тебе написать мне 5 писем о твоей жалости, об отчаянии, что ты меня «принужден» оставить и т. д. Чувствую я себя так, как человек, у которого больше ничего нет. Тебя и твое отношение ко мне в эти дни узнала окончательно. Удивляюсь только, что все еще ходишь в плохой маске, говоришь о какой-то любви, в чем-то уверяешь. Зачем это? У тебя есть она (жена. — И. Т.), которой ты, не задумываясь, приносишь в жертву меня с моей жизнью. Я ведь никогда не прощу тебе той ночи, когда ты ушел к ней и оставил меня. Слова, сказанные тобой когда-то Сереже, в эту ночь стали делом. Каждый твой поступок сейчас взвешивается на самых тонких весах. — я проиграла. Я побеждена. Так скажи это, не укрываясь. Она тебе нужна? С ней ты хочешь жить? Вместе нам не дышать. Ах, декаденты! Резиновые души! Хочешь и ее и меня. Она — главное, я второе. Все для нее, — для меня остатки, клочки. Нет, — спасибо!
Ты все «беспокоишься» о моем драгоценном здоровья? Просишь рассказа подробного и точного. Изволь — сердечные припадки каждый день, эфир пить бросила, нахожу, что им лучше дышать. Вчера от этого было со мной очень нехорошо. Но видишь — жива, пишу. К «золотым очкам» (к врачу. — И. Т.) ходила курьеза ради. Выбрала дорогие и хорошие — 10 рублей за визит. И что мне эти «очки» наговорили! Моему «драгоценному» здоровью угрожает, по их уверениям, серьезная опасность. Причин много — не хочется их перечислять. Очень допытывались о «пережитом нервном потрясении», которое очевидно, об эфире (я сказала о нем как бы шутя и смеясь — вот, мол, еще какая у меня игрушка) «очки» слышать не хотели. «Это самоубийство» — так сказали. Рекомендуется мне сейчас следующее — два лекарства от сердца, «хорошее питание» и полный душевный и телесный покой. При этом — «Москва — яд». Нужно уехать по возможности к морю, купаться, гулять, все забыть, обращаться с собой осторожно и внимательно. Много еще другого. Я пробыла там более часу, подумай, сколько можно было наговорить и наслушаться. Еще — сердце мое в состоянии более чем печальном, дело в каких-то сердечных клапанах, и еще что-то, чего я не поняла, ибо с физиологией и медициной имею знакомство самое поверхностное. Я поблагодарила, заплатила 10 руб. и вечером предалась эфиру. Итак — не спрашивай меня больше о здоровьи. Ведь ты со мной никуда не поедешь, в крайнем случае предложишь денег (откупиться от дурных беспокойных чувств), которых я не возьму, а затем все останется по-прежнему, — жена твоя от вампиризма будет розоветь и полнеть, ты, чтоб не огорчить ее, будешь приезжать урывками в Москву, уверять меня в любви и бросать черт знает во что, потому что «как же иначе»? Она «жена», а я случайная любовница, ее ты любишь, а меня жалеешь и чувствуешь в отношении меня маленькую серенькую ответственность. Ведь ты не «сверхчеловек», и когда из-за тебя кто-то страдает, это мешает тебе спать спокойно. Ну, одним словом, наш суд кончился. Осталась у меня к тебе через все непобедимая, просто кровная привязанность да страданье, для которого нет слов. Все знаю, все поняла, стала лицом к лицу с своей гибелью, а увижу тебя — и сердце дрожит непонятной нежностью, и за одну твою ласковую улыбку, за взгляд твоих глаз, за музыку привычных слов — готова на кресте распяться. Все знаю и умираю от боли, а жду, жду тебя, — чужого, с темной закрытой душой, с прошлым тех дней, о которых никогда, никогда ничего не узнаю. Жду для забвенья тех минут, когда ты рядом, и я целую твое тело, все любимое, все дорогое, мое от века и не мое в жизни, потому что оно, и ты, и твоя душа отданы ей. Ах, Валерий, не сердись на меня ни за что. Этот год — год смертельной борьбы. Мне кажется, что в нем я пережила всю муку, которая дана была мне на целую жизнь. И вот — побеждена, раздавлена, как червяк чьей-то глупой толстой подошвой. Боже мой! Каких простых радостей мне хотелось. Три лета я мечтала о каких-то бедных березках, которые по ночам шумели бы под нашими окнами. Ты упрекаешь меня за эти дни, но ты не дал, не дал ни разу быть мне кроткой, ясной, простой. Говоришь, что я порчу твою жизнь, но ни разу не дал мне беречь ее, стать ее ангелом-хранителем, а не разрушающей силой, хаосом, который можно только проклинать. Все я могла бы вынести с безумным фанатизмом, только не женщину. В иные минуты ты сам понимаешь, как это чудовищно, безобразно, невозможно. А потом опять непонимание, странное легкомыслие, суд надо мной.
