Непостижимая Шанель
Непостижимая Шанель читать книгу онлайн
Эдмонда Шарль-Ру предлагает читателям свою версию жизни Габриэль Шанель — женщины-легенды, создавшей самобытный французский стиль одежды, известный всему миру как стиль Шанель. Многие знаменитости в период между двумя мировыми войнами — Кокто, Пикассо, Дягилев, Стравинский — были близкими свидетелями этой необычайной, полной приключений судьбы, но она сумела остаться загадочной для всех, кто ее знал. Книга рассказывает о том, с каким искусством Шанель сумела сделать себя совершенной и непостижимой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Сразу же оповещенные, нью-йоркские предприниматели, специалисты с 7-й авеню, насторожились. Что происходит? Во время «новой коллекции» они заметили, что Америка не хочет ничего другого, как вновь открыть для себя ту, кого знатоки уже фамильярно называли «Коко».
Американская пресса сделала все остальное.
После третьей коллекции Шанель «Лайф», самый читаемый в Соединенных Штатах журнал, признавал, что знаменитая модельерша вернулась чересчур поспешно, но прибавлял: «Она уже влияет на все. В семьдесят один год Габриэль Шанель несет с собой не просто моду, но революцию». И во всех своих изданиях «Лайф» посвящал четыре страницы образам Шанель.
Когда ее спрашивали, чему она обязана своей победой, она прибегала к понятиям очень простым. У одежды есть своя логика, она только уважала ее. Экстравагантность, измышления «этих господ» — она имела в виду модельеров-мужчин, о которых она судила, это было ясно, как о несколько выродившейся породе, — шли против логики, и сила американцев была в том, что они не позволили «водить себя за нос».
Габриэль с беспощадным вдохновением уничтожала любую одежду, которая, как ей казалось, подчиняется отжившим эстетическим принципам. Стоило одному из ее конкурентов прибегнуть к китовым пластинкам, как она яростно нападала на него. «Этот человек сошел с ума! Что будут делать его клиентки, когда им понадобится нагнуться? А другой, со своим стилем под Веласкеса! Вам нравятся эти дамы в парче, которым стоит сесть, как они становятся похожими на старые кресла?» Ах нет, решительно, мужчины не созданы для того, чтобы одевать женщин. Но она определила им решающее место — в публике. Надо было им нравиться, в этом главное. Своей победой, говорила Габриэль, она полностью была обязана одобрению со стороны мужчин, и особенно со стороны улицы. Ее признание пришло оттуда.
Все было трудно, рискованно, и она слишком много трудилась, это верно. Но дело было сделано: во второй раз она изменила женскую моду и навязала улице свой стиль — стиль неумолимой строгости.
— Улица интересует меня больше, чем гостиные, — утверждала она.
Она говорила также:
— Я люблю, когда мода выходит на улицу, но не допускаю, чтобы она приходила оттуда.
Возможно, она слишком быстро забыла, чем была обязана своим первым источникам вдохновения. Но грех нам было бы заставлять ее вспоминать об этом. Конечно, она нашла элементы своей моды в рабочей и домашней одежде, в военной форме, в том, что носили моряки, конюхи и жокеи. Но это было так давно. К тому же, чтобы использовать в женской моде мужскую одежду, ее надо было придумать заново.
III
Посвящения
Она будет царить в одиночестве в течение семнадцати лет, пощаженная временем и все еще красивая. Работа облагородила ее, стерев даже морщины изгнания. Она всегда боялась вульгарности и отказывалась называть прогрессом изменения, без конца угрожавшие ее хрупкому и совершенному миру.
Было непонятно, откуда у нее берутся силы. Могло даже показаться, что она только отражение самой себя, некое привидение, которое за полночь оставляют за работой, то бессильное, то доведенное до бешенства, одержимое лязганьем ножниц, занятое только своим творением, обретающим форму.
Она бывала глуха к протестам, глуха ко всему, что не являлось этой новой, медленно вырисовывавшейся формой, над которой она работала столь уверенной рукой, что, казалось, она не может ошибиться.
Некоторые из нас считали ее непогрешимой. Ее пальцы смыкались над тканью словно клещи, ее кулаки обрушивались словно удары молота, она копала, она разминала. Дефект должен был отступить, сопротивление ткани должно было быть сломлено. Движением художника перед мольбертом она отстранялась, чтобы лучше видеть, и тихо бормотала что-то бессвязное. «Так, так… Что ж, неплохо…» Ибо было ясно, что к словам она относилась с меньшей тщательностью, чем к работе. Связывать слова? К чему? Слова… С возрастом они стали всего лишь компенсацией за ее одиночество. Она не говорила. Слова сами взрывались у нее на устах, и только по вечерам. Яростный поток слов… Помрачение… Она пользовалась словами, как будто мстила, презирая и обманывая того, кто ее слушал. Слова? Они годились только на то, чтобы осуждать, исключать. По образу и подобию ее жизни, они были жестоки и несправедливы. Но какая разница… Она главенствовала не с помощью слов, а ценою упорной работы и долгого терпения.
Она была драматически одинока. Часть окружавших ее людей использовала ее, и она об этом знала. Но она предпочитала это своему ужасающему одиночеству. «Есть те, — говорила она, — кто приходит послушать меня с мыслью сделать потом из моих рассказов статью. Есть те, кто скучает, слушая меня, но здесь они едят лучше, чем дома. И наконец, есть те, которым надо что-то попросить у меня. Они приходят постоянно. Денег… Им всегда нужно денег».
Иногда до ее закрытого королевства доходило слабое, далекое эхо. Ее прошлое… Одного слова порою хватало, чтобы оно возникло вновь. Но ненадолго. Начиная с определенного момента старости вспоминать — значит тратить силы, а измерять истекшее время — значит смотреть на собственное умирание. Тем не менее ей случалось оглянуться назад, но без радости и всегда неожиданно.
В ее памяти одно имя сохранило свою власть: имя Реверди. Оно одно не вставало у нее поперек горла.
И дело не в том, что влечение, которое она испытывала когда-то к нему, было прочнее других и лучше устояло перед временем. В сущности, это была просто лишь признательность. Ибо у нее был только один повод для любви или ненависти: знать, простили ее или осудили. Ее поведение во время оккупации… Шпатц… Это были ее вечные муки, ее ад. Все, что она говорила, было только защитой, обвинением, бунтом или безнадежной попыткой оправдаться.
А Реверди ей простил.
И это кажется почти невероятным, если вспомнить, как яростно во время войны он ненавидел немцев, как презирал коллаборационизм и все, что с ним связано: Виши, адмиралы у власти, правительство Лаваля. И тем не менее поэт, с безумной радостью отпраздновавший Освобождение, художник честный и строгий настолько, что малейшее отступничество казалось ему святотатством, этот Реверди, из-за пустяков порывавший с лучшими друзьями, не порвал с Габриэль. Почему?
Быть может, объяснение кроется в ответе, данном им однажды беседовавшему с ним журналисту.
— Кто ваш любимый святой?
— Святой Петр.
— Почему?
— Потому что он предал.
В его глазах Габриэль предала.
Он больше не виделся с ней, или так редко, что это было все равно что не видеть ее. Но издалека, понимая лучше, чем кто бы то ни было, смысл слов «угрызения совести», «тоска», «одиночество», зная также поразительную силу нежности, он звонил ей. В 1949 году она получила от него экземпляр «Рабочей силы» со стихотворным посвящением.
В 1951 году он подарил ей книгу «Пьер Реверди» в издании «Поэты сегодня», и снова стихотворение, и снова посвящение, на сей раз последнее.
«Он прислал мне книгу без предупреждения, — говорила она, — словно подсунул письмо под дверь». До какой степени она была ему благодарна!
Пьер Реверди умер в Солеме 17 июня 1960 года. Он строго наказал жене и монахам аббатства: «Никого не предупреждать, не превращать все в анекдот». Когда новость о его смерти дошла до Парижа, его уже похоронили. Жена и два монаха проводили его в последний путь.
Вместе с его друзьями — Браком, Пикассо, Терьядом — Габриэль узнала обо всем из газет.
Когда о нем заходила речь, Габриэль говорила, что из всех молчаний тяжелее всего было перенести молчание Реверди. И она добавляла: «Кстати, он не умер. Вы знаете, поэты — не то что мы: они вовсе не умирают».
IV
Было воскресенье…
Она держалась. Держалась в течение семнадцати лет, переходя из ателье к себе в комнату. Надо было пересечь улицу, и все. Она держалась — с одной-двумя прогулками в неделю и небольшим отдыхом раз в год, предпочтительно в Швейцарии.