Дневник Марии Башкирцевой
Дневник Марии Башкирцевой читать книгу онлайн
Мария Башкирцева (1860–1884) — художница и писательница. Ее картины выставлены в Третьяковской галерее, Русском музее, в некоторых крупных украинских музеях, а также в музеях Парижа, Ниццы и Амстердама. «Дневник», который вела Мария Башкирцева на французском языке, впервые увидел свет через три года после ее смерти, в 1887 г., сначала в Париже, а затем на родине; вскоре он был переведен почти на все европейские языки и везде встречен с большим интересом и сочувствием.
Этот уникальный по драматизму человеческий документ раскрывает сложную душу гениально одаренного юного существа, обреченного на раннюю гибель. Несмотря на неполные 24 года жизни, Башкирцева оставила после себя сотни рисунков, картин, акварелей, скульптур.
Издание 1900 года, приведено к современной орфографии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А что если он вовсе не таков? Но он так талантлив! Впрочем нет, он все-таки замечательно мил. А бедный архитектор совсем стушевывается в присутствии знаменитого брата. Жюль привез несколько этюдов: «Вечер в деревне».
Сумерки переданы превосходно: наступающая тишина, крестьяне, возвращающиеся с работы; все смолкло, слышен только лай собак. Какие краски, какая поэзия и какая прелесть!
Воскресенье, 17 декабря. Настоящий, единственный, великий Бастьен-Лепаж был у нас сегодня.
Раздраженная и униженная тем, что мне нечего было показать ему, я принимала его, была неловка, смущена и встревожена.
Он оставался больше двух часов, осмотревши все решительно, холсты, какие только были в комнате; я же была нервная, смеялась некстати и старалась мешать ему рассматривать мои работы. Этот великий художник очень добр, он старался успокоить меня, и мы говорили о Жулиане, который виноват в моем ужасном отчаянии. Бастьен не смотрит на меня как на светскую барышню; он говорит тоже, что Робер-Флери и Жулиан, но без этих ужасных шуточек Жулиана, который уверяет, что я ничего не делаю, что все кончено и что я погибла. Вот что сводит меня с ума. Бастьен божествен, т. е. я обожаю его талант. И мне кажется, что в моем смущении я деликатно и неожиданно говорила ему лестные вещи. Ему должно было сильно польстить уже и то, как я приняла его.
Среда, 20 октября. У меня еще ничего не начато для Салона и ничего не представляется. Это просто мучение…
Суббота, 23 декабря. Итак, сегодня у нас обедали — великий, настоящий, единственный, несравненный Бастьен-Лепаж и его брат.
Кроме них не был приглашен никто, что было немножко стеснительно; они обедали в первый раз, и это могло казаться слишком уже интимным, потом я боялась, что будет скучно — вы понимаете!
Что касается брата, то он принят почти также просто, как Божидар, но великий, единственный etc… Словом, этот человечек, который, будь он даже весь из золота, все-таки не стоил бы своего таланта, был мил, как мне кажется, польщен тем, что на него смотрят таким образом: никто еще не говорил ему, что он «гений». Я также не говорю ему этого, но обращаюсь с ним как с гением, и искусными ребячествами заставляю его выслушивать ужасные комплименты.
Но, чтобы Бастьен не думал, что я не знаю пределов в своем увлечении, я присоединяю к нему Сен-Марсо и говорю: «вас двое».
Он остался до полуночи. Я нарисовала бутылку, которая ему понравилась, причем он прибавил: «вот как надо работать: имейте терпение, сосредоточьтесь, давайте все, что можете, старайтесь в точности передать природу».
Четверг, 28 декабря. Да, у меня чахотка. Доктор сказал мне это сегодня — лечитесь, надо стараться выздороветь, вы будете сожалеть впоследствии.
Мой доктор — молодой человек и имеет интеллигентный вид: на мои возражения против мушек и прочих гадостей, он ответил, что я раскаюсь и что он никогда в жизни не видел такой необыкновенной больной; а также, что по виду никто и никогда не угадал бы моей! болезни. Действительно, вид у меня цветущий, а между тем оба легких затронуты, хотя левое — гораздо меньше. Он спросил меня: не чахоточные ли у меня родители.
— Да, мой прадедушка и его две сестры — графиня Т. и баронесса С.
— Как бы то ни было — ясно, что вы — чахоточная.
Признаюсь, я немного пошатываясь вышла от этого доктора, который интересуется такой оригинальной больной.
Будущей зимой предлогом к поездке на юг будут «Святые жены»; ехать в этом году значило бы возобновлять прошлогоднюю путаницу. Все, за исключением юга — и да поможет мне Бог!
Пусть мне дадут хотя бы не более десяти лет, но в эти десять лет — славу и любовь, и я умру в тридцать дет довольная. Если бы было с кем, я заключила бы условие: умереть в тридцать лет, но только пожив.
Чахоточная — слово сказано, и это правда. Я поставлю какие угодно мушки, но я хочу писать.
Можно будет прикрывать пятно, убирая лиф цветами, кружевом, тюлем и другими прелестными вещами, к которым часто прибегают, вовсе не нуждаясь в них. Это будет даже очень мило. О, я утешена. Всю жизнь нельзя ставить себе мушки. Через год, много через два года течения — я буду как все, буду молода, буду…
Я говорила же вам, что должна умереть. Бог, не будучи в силах дать мне то, что сделала бы мою жизнь сносною, убивает меня. Измучив меня страданиями. Он убивает меня. Я ведь говорила вам, что скоро умру, это не могло так продолжаться; не могла долго продолжаться эта жажда, эти грандиозные стремления. Я говорила же вам это еще давно в Ницце, много лет тому назад, когда я смутно предвидела то, чего мне нужно было для жизни.
Однако, меня занимает положение осужденной или почти осужденной. В этом положении заключается волнение, я заключаю в себе тайну, смерть коснулась меня своей рукою; в этом есть своего рода прелесть, и прежде всего это ново.
Говорить серьезно о моей смерти — очень интересно и, повторяю, это меня занимает. И очень жаль, что неудобно, чтобы об этом знал кто-нибудь, кроме Жулиана, моего духовного отца.
Воскресенье, 31 декабря. Слишком темно, чтобы писать и мы идем в церковь; а потом еще раз на выставку в улицу Sèze — Бастьен, Сен-Марсо и Казен.
Там я провела время превосходно. Что это за наслаждение! До сих пор невидно скульптора, подобного Сен-Марсо. Слово — это сама жизнь! — употребляемые так часто и ставшие от этого банальными, здесь — сущая правда. И помимо этого главного качества, которого достаточно, чтобы осчастливить художника, у него есть глубина мысли и сила чувства, что-то таинственное, которое делает из Сен-Марсо не только человека с громадным талантом, но почти гениального художника.
Но он еще жив и молод — вот почему кажется, что я преувеличиваю.
Подчас я готова предпочесть его Бастьену. Теперь у меня idee fixe — мне хочется иметь статую одного и картину другого.
1883
Понедельник, 1 января. Гамбетта, заболевший или раненый несколько дней тому назад, только что умер.
Я не могу выразить странного впечатления, произведенного на меня его смертью. Не верится как-то. Этот человек играл такую роль в жизни всей страны, что нельзя себе ничего представить без него. Победы, поражения, карикатуры, обвинения, похвалы, шутки — все это поддерживалось только им. Газеты говорят о его падении, — он никогда не падал! Его министерство! Да разве можно судить о министерстве, длившемся шесть недель.
Умер несмотря на семь докторов, все; заботы о нем, все усилия спасти его! К чему же после этого заботиться о здоровье, мучиться страдать! Смерть ужасает меня теперь так, как будто бы она стояла перед моими глазами.
Да, мне кажется, что это должно случиться… скоро. О, до какой степени чувствуешь свое ничтожество! И к чему все? Зачем?.. Должно быть что-нибудь кроме этого; этой скоропреходящей жизни недостаточно, она слишком ничтожна сравнительно с нашими мыслями и стремлениями. Есть что-нибудь кроме нее — без этого сама жизнь непонятна и идея Бога нелепа.
Будущая жизнь… бывают минуты, когда как — то смутно провидишь ее, не умея понять и ощущая только ужас.
Среда, 3 января. Чтение журналов, наполненных Гамбеттою сжимает мне голову, как железным кольцом, эти патриотические тирады, эти звучные слова: патриот, великий гражданин, народный траур! Я не могу работать; я пробовала, хотела заставить себя, и благодаря этому напускному хладнокровию первых часов я сделала только непоправимую ошибку, о которой я буду нежно сожалел, — оставшись в Париже, вместо того, чтобы отправиться в Вилль-д’Авре немедленно по получении известия осмотреть комнату и даже сделать наброски… Я никогда не буду оппортунисткой.
Четверг, 4 января. Гроб перевезен в Париж и был встречен президентом палат. «Благодарю вас за то, что вы озаботились его перевозкой», — говорит он Спюллеру, заливаясь слезами… И я плачу! Суровый, простой, сдержанный Бриссон в слезах! И он не был его другом! — «Благодарю — вас, что вы озаботились его перевозкой»… В этом звучит истинное чувство, не оставляющее места никакому актерству.