Бунин. Жизнеописание
Бунин. Жизнеописание читать книгу онлайн
Жизнь и творчество Ивана Алексеевича Бунина, продолжателя классической пушкинской традиции в русской литературе, лауреата Нобелевской премии, человека, вместе с Россией пережившего «окаянные дни» октябрьского переворота, а затем полжизни прожившего на чужбине и похороненного в Сен-Женевьев-де-Буа, где упокоились многие наши достойные соотечественники, продолжают волновать умы и сердца читателей. Произведениями Бунина зачитываются люди всех возрастов и национальностей, его творчество стало эталонным для многих современных писателей, а характер и личная жизнь и в наши дни остаются темой многочисленных спекуляций.
Александр Кузьмич Бабореко — известный исследователь жизни и творчества Ивана Алексеевича Бунина. За несколько десятков лет плодотворной работы он собрал огромный свод малоизвестных и архивных документов, писем, дневников и воспоминаний, которые, несомненно, помогут читателям лучше понять этого великого писателя и человека.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Свое положение в это время Бунин выразительно определил краткой фразой (в дневнике 28 ноября 1941 года): «Очень холодно в доме и очень голодно».
Тридцатого декабря он пишет:
«Пальцы в трещинах, от холода, ни искупаться, ни вымыть ног, тошнотворные супы из белой репы… Нынче записал на бумажке: „сжечь“. Сжечь меня, когда умру. Как это ни страшно, ни гадко, все лучше, чем гнить в могиле».
Но Вера Николаевна упросила Ивана Алексеевича, и он переменил завещание — согласился, чтобы его тело в цинковом гробу было поставлено в склеп: по словам Веры Николаевны, «он все боялся, что змея заползет ему в череп».
О своих «приказаниях», как его хоронить, Бунин говорит в письме Алданову «в ночь с 5 на 6 декабря 1950»:
«У святого Иоанна Златоуста сказано удивительно:
„Длинное море — мои бессонные ночи“.
Вот и у меня так. И нехорошее мешается с хорошими и горькими воспоминаниями, — с непоправимым! — с мерзкими записями, приказаниями, что делать со мной, когда я умру, — тотчас навеки закрыть мне лицо, дабы никто не видел больше его смертного ужаса, безобразия, не читать надо мной псалтирь, не класть мне на лоб этот несказанно страшный „Венчик“, — упростить, упростить все! — не заваливать мой гроб землей в могиле, а сделать в ней „накатник“ из бревен» [944] .
Мысли о том, что «дни на исходе», становились все как-то неотступнее, и «некий страшный срок» казался не столь отдаленным. «Каждое утро просыпаюсь, — пишет он 28 декабря 1941 года, — с чем-то вроде горькой тоски, конченности (для меня) всего. „Чего еще ждать мне. Господи?“ Дни мои на исходе. Если б знать, что еще хоть десять лет впереди! Но какие же будут эти годы? Всяческое бессилие, возможная смерть всех близких, одиночество ужасающее… На случай внезапной смерти неохотно, вяло привожу в некоторый порядок свои записи, напечатанное в разное время… И все с мыслью: а зачем все это? Буду забыт почти тотчас после смерти».
Но тут он ошибся: интерес к нему на его родине огромный.
В декабре 1941 года умер Д. С. Мережковский, Бунин услышал об этом на следующий день, 10 декабря, по швейцарскому радио; послал открытку 3. Н. Гиппиус. В дневнике записал 14 декабря:
«Много думаю о Мережковском» [945] .
Пятнадцатого опять заносит в дневник:
«Это стихи молодого Мережковского, очень мне понравившиеся когда-то, — мне, мальчику! Боже мой, Боже мой, и его нет, и я старик!» [946]
Мережковский и Бунин спорили, расходились. Бунин мог говорить о нем резкости и тяготел к нему. В нем было что-то захватывающее. Говорить, что Бунин «ненавидел» символистов, как иногда пишут критики, не только плоско, но и ошибочно. Вернее всего, проницательнее сказал о Мережковском Адамович:
«Мережковский был и остался для меня загадкой. Должен сказать правду: писатель он, по-моему, был слабый, — исключительная скудость словаря, исключительное однообразие стилистических приемов, — а мыслитель почти никакой. Но в нем было „что-то“, чего не было ни в ком другом: какое-то дребезжание, далекий потусторонний отзвук, а отзвук чего — не знаю… Она, Зинаида Николаевна <Гиппиус>, была человеком обыкновенным, даровитым, очень умным (с глазу на глаз умнее, чем в статьях), но по всему составу своему именно — обыкновенным, таким же, как все мы. А он — нет.
С ним наедине всегда было „не по себе“, и не я один это чувствовал. Разговор обрывался: перед тобой был человек, с прирожденно-диковинным оттенком в мыслях и чувствах, весь будто выхолощенный, немножко „марсианин“. Было при этом в нем и что-то мелко житейское, расчетливое, вплоть до откровенного низкопоклонства перед всеми „сильными мира сего“, — но было и что-то нездешнее. И была особая одаренность, трудно поддающаяся определению.
Оратора такого я никогда не слышал — и, конечно, никогда не услышу. Невозможны никакие сомнения: „арфа Серафима!“ У Блока есть в дневнике запись о том, что после какой-то речи Мережковского ему хотелось поцеловать его руку — „потому, что он царь над всеми Адриановыми“. У меня не раз бывало то же чувство, и над всеми нашими нео-Адриановыми, на любом эмигрантском собрании, он царем был всегда.
И стихи он читал так, как никто никогда их не читал, и до сих пор у меня в памяти звучит его голос, будто что-то действительно свое, ему одному понятное, он уловил в лермонтовских строках:
Какой-то частицей своего существа он должно быть в самом деле „томился на свете“.
А в книгах нет почти ничего» [947] .
Двенадцатого мая 1942 года Бунин пишет: «„На всякий случай“ занимался пересмотром того, что должно и не должно войти в будущее „полное“ (более или менее) собрание моих писаний, писал распоряжения. Мучительно! Сколько ерунды и как небрежно напечатал я когда-то! Все из-за нужды» [948] . А иногда говорил: «А ведь это хорошо написано».
Работу над своими книгами и архивом он продолжал до самой кончины.
Бунин прятал у себя людей, подвергавшихся фашистским преследованиям. Он спас от карателей пианиста Александра Борисовича Либермана и его жену.
Вера Николаевна в письме к М. С. Цетлин, посланном в январе 1942 года, говорит о них как о новых приятных знакомых, людях «очаровательных»; с ними Бунины встречали Новый год (по ст. ст.). Она также сообщала Т. Д. Логиновой-Муравьевой 22 января 1942 года: «…Просидели до двух часов, ведя очень интересные разговоры, и чего-чего мы не касались. Много говорили о музыке, литературе. Либерман умный и тонкий человек <…> Я, кажется, после родного дома никогда приятнее не встречала Нового года. И, не сглазить, с этих пор и дома хорошая атмосфера» [949] .
«Да, мы хорошо знали Ивана Алексеевича и Веру Николаевну, — писал А. Б. Либерман 23 июня 1964 года. — Во время войны они жили в Grasse, а мы недалеко от Grasse — в Cannes, на юге Франции. Иван Алексеевич часто бывал в Cannes и заходил к нам, чтобы потолковать о событиях дня.
Как сейчас помню жаркий летний день в августе 1942 года. Подпольная французская организация оповестила нас, что этой ночью будут аресты иностранных евреев (впоследствии и французские евреи не избежали той же участи). Мы сейчас же принялись за упаковку небольших чемоданов, чтоб скрыться „в подполье“. Как раз в этот момент зашел Иван Алексеевич. С удивлением спросил, в чем дело, и, когда мы ему объяснили, стал настаивать на том, чтобы мы немедленно поселились в его вилле. Мы сначала отказывались, не желая подвергать его риску, но он сказал, что не уйдет, пока мы не дадим ему слова, что вечером мы будем у него.
Так мы и сделали — и провели у него несколько тревожных дней. Это как раз было время борьбы за Сталинград, и мы с трепетом слушали английское радио, совершенно забывая о нашей собственной судьбе…
Пробыв около недели в доме Бунина, мы вернулись к себе в Cannes. В это время Иван Алексеевич был стопроцентным русским патриотом, думая только о спасении Родины от нашествия варваров».
Последние годы А. Б. Либерман жил в США в городе Berkley, California. Из его писем можно узнать кое-что интересное о Иване Алексеевиче. Вот он благодарит за «Козьму Пруткова», с моим комментарием, и пишет: «Большое спасибо! (хотя Иван Алексеевич уверял, что выражение „большое спасибо“ неправильно, ибо „спасибо“ происходит от „спаси Бог“)» (письмо 6 октября 1964 года). Прислав вырезку из «Нового журнала» «Переписки с ребенком» Бунина (стихи), Александр Борисович пишет о нем: «В этой „Переписке с ребенком“ он упоминает о голодном времени во Франции во время войны. Он с этим никак примириться не мог и целыми днями „охотился“ за всем съестным и был счастлив, как ребенок, когда ему удавалось раздобыть какую-либо колбасу, кусок сыра и т. п.» (письмо 8 сентября 1964 года).