Подходящий покойник
Подходящий покойник читать книгу онлайн
Хорхе Семпрун (р. 1923) — французский писатель и сценарист испанского происхождения, снискавший мировую известность, член Гонкуровской академии. Новая книга Семпруна автобиографична, как и написанный четыре десятилетия назад роман «Долгий путь», к которому она является своеобразным постскриптумом. Читатель проживет один день с двадцатилетним автором в Бухенвальде. В администрацию лагеря из гестапо пришел запрос о заключенном Семпруне. Для многих подобный интерес заканчивался расстрелом. Подпольная организация Бухенвальда решает уберечь Семпруна, поменяв его местами с умирающим в санитарном бараке молодым французом…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но я не имею в виду Prominenten.
Я говорю о плебеях Бухенвальда, которые, впрочем, не были однородной, нерасчленимой массой, а скорее, более или менее структурированным сообществом, иерархизированным по определенным критериям: национальной и политической принадлежности, месту на производстве, профессиональной квалификации, владению немецким языком — языком хозяев и трудового кодекса, разговорным и приказным, в общем, языком выживания. А также, естественно — я говорю об этом в последнюю очередь, но это основное, — по состоянию здоровья и физической выносливости.
Все эти объективные условия устанавливали иерархию, совершенно непохожую на классовое расслоение общества за пределами лагеря. Так, например, в Бухенвальде лучше быть квалифицированным слесарем, чем профессором университета или бывшим префектом. А если уж ты студент, то лучше использовать знание немецкого языка, чтобы компенсировать недостаток рабочей специальности, без которой невозможно попасть на работу на фабрику, в сборочный цех завода Густлов, в теплое местечко.
Итак, даже среди бухенвальдских плебеев были сотни заключенных, избежавших общих правил и мизерной нормы. В некоторых командах — особенно во внутреннем руководстве Бухенвальда — случались раздачи добавки супа или дневной пайки хлеба или маргарина. Также было заведено, что на кухне, на складе, в бане и в дезинфекции, в санчасти и при уборке бараков заключенным полагались существенные добавки к суточным порциям.
Но я не входил ни в одну из этих групп. Меня определили в Arbeitsstatistik, там занимались рабочей силой — распределяли ее по разным заводам и командам, организовывали транспорт во вспомогательные лагеря. Место в общем-то престижное и влиятельное. Я мог разговаривать на равных со старостами блоков, с капо. Они знали, что я работаю в Arbeit, видели меня с Зайфертом и с его заместителем Вайдлихом. Они выслушают любую мою просьбу. Не будут обращать внимания на мой номер, свидетельствующий о том, что я новичок, всего лишь год в лагере. Не удивятся, увидев черную букву S, Spanier, испанец, на красном треугольнике на месте сердца. Однако командуют здесь в основном немцы или чехи из протектората Богемии-Моравии.
Но это не важно: несмотря на мои двадцать лет, на мой свежий номер, несмотря на букву S на красном треугольнике, они меня выслушают. И будут внимательны, услужливы, даже вежливы — естественно, насколько им позволяет их природная грубость.
Во-первых, потому, что я разговариваю с ними по-немецки. А во-вторых, потому, что они знают: я из Arbeitsstatistik. То есть что-то вроде чиновника высшего звена.
Но при всем этом никаких продуктовых привилегий у тех, кто работает в Arbeit, нет. Я имею в виду у тех, кто — вроде меня или Даниэля Анкера — работает там, по-настоящему не принадлежа к правящей элите, к «красной» — коммунистической — аристократии, к кругу ветеранов ужасных лет.
— Что ты делаешь? — спросил ошарашенный Каминский.
Это было еще осенью. Рыжий свет заливал лес Эттерсберга. Был полуденный перерыв. Я сидел в задней комнате Arbeitsstatistik.
Идиотский вопрос. Как будто он не видит, что я делаю, — ем.
Утром я не удержался и слопал всю дневную пайку маргарина. Да и черного хлеба мне удалось сохранить от силы половину пайки. Я расположился за столом и медленно поглощал эту самую половину, смакуя каждую крошку.
Каминский оторопело таращился на меня.
— Ну… ем… Ты что, не видишь, что я ем? — раздраженно ответил я.
Я нарезал оставшийся просвечивающий кусок черного хлеба еще на квадратики и закладывал их в рот, один за другим, медленно пережевывая, наслаждаясь комковатым тестом, бодрящей кислинкой черного хлеба. Я проглатывал их, только когда крошечные квадратики превращались в восхитительную кашу.
Но всегда наступал момент, когда последний квадратик проглочен, когда исчезла последняя медленно пережеванная крошка. И нет больше хлеба. На самом деле никогда и не было. Несмотря на все уловки, ухищрения и попытки обмануть самого себя, хлеба всегда было слишком мало, чтобы долго помнить о нем. Вот он закончился, и невозможно представить себе, что он был. Хлеба никогда не бывало столько, чтобы я мог, как говорят по-испански, «сделать о нем память», hacer memoria. Как только я проглатывал последнюю крошку, тотчас же возвращался голод — коварный, неотвязный, как подступающая тошнота.
Невозможно «сделать память», если помнить нечего. Нереальное, воображаемое не может быть основой памяти.
Так что по воскресеньям заключенные собирались, чтобы рассказать друг другу о еде. Мы не могли вспомнить о вчерашнем супе, ни даже о том, что был в тот же день, эти супы исчезали бесследно в недрах истощенного тела, но мы собирались, чтобы послушать, как кто-нибудь в красках и с мельчайшими подробностями описывает ужин на свадьбе чьей-то кузины пять лет тому назад. Мы могли наесться только воспоминаниями.
В общем, я расположился за столом в задней комнате Arbeit, медленно глотая крошечные кусочки черного хлеба. Я подогрел стаканчик пойла, которое и впредь буду называть «кофе», чтобы не сбивать с толку читателей и не отвлекаться от рассказа. В задней комнате Arbeit всегда стоял бидон с кофе. Честно говоря, электрические плитки были запрещены. Но их нелегально делали в одной из лагерных мастерских. Вообще-то пользование такой плиткой рассматривалось СС как саботаж. И раньше строго наказывалось.
Но времена меняются, дисциплина ослабла, и теперь в каптерках старост блоков, в столовых начальников по техобслуживанию, в общем повсюду в лагере можно было увидеть электроплитки, допотопные, но очень полезные. В задней комнате Arbeit у нас их было две или три — коллективная собственность.
«С некоторых пор лагерь стал просто санаторием!» — по поводу и без восклицали ветераны лагеря — немецкие коммунисты.
Поначалу мне казалось, что это уж слишком, что этот юмор «стариков» оскорбителен для нас, новичков. Но по мере того как из их рассказов (не было ничего более увлекательного, чем разговорить старожилов лагеря!) передо мной вставало прошлое Бухенвальда, я начал понимать, что они имели в виду.
Ну хорошо, мы поняли — лагерь стал просто санаторием!
— Вижу, что ешь! — взвился Каминский. — Но почему пустой хлеб?
Он был ошарашен. Потрясен тем, что можно есть пустой хлеб. Для него это было совершенно непостижимо. Мне захотелось послать его ко всем чертям, высказать все, что я о нем думаю, чтобы хоть так вернуть его на землю. Но я увидел его внезапно округлившиеся глаза, застывший взгляд, в котором мелькнул проблеск озарения. Кажется, он вспомнил. Вспомнил то время, когда лагерь еще не был санаторием, вспомнил давно забытый скудный паек черного хлеба, вспомнил тогдашний жидкий супчик.
— Тебе нечего есть, кроме черного хлеба! — воскликнул он.
Именно так. Глупо, но так.
Он спустился с небес на землю и потащил меня за собой.
Мы вышли из барака, где находились Arbeitsstatistik и Schreibstube — секретариат и библиотека. Напротив на краю площади, где проходила перекличка, стоял барак Lagerschutz.
Там пахло чистотой и готовящейся едой.
Каминский подвел меня к своему личному шкафчику. Полки ломились от припасенной снеди. Он схватил брикет маргарина и протянул мне. Рано утром именно от такого кубика маргарина Stubendiest, выделявший нам дневной паек, стальной проволокой отрезал ломтики для нескольких заключенных — восьмерых, когда я только попал в Бухенвальд в январе 1944, и десятерых — в конце лета. Теперь, в середине зимы, уже для двенадцати.
Можно себе представить, во что превратятся те, кто выживут (если таковые будут).
Я зачарованно уставился на шкафчик Каминского, пока он протягивал мне кубик маргарина, точно такой же, какой по утрам делился на двенадцать дневных паек для простых смертных, к числу которых принадлежал и я.
Я уже видел личные шкафчики ветеранов. Наши ячейки были в задней комнате Arbeit. Ячейки ветеранов ломились от припасов. Иногда я даже видел там плесневеющий белый хлеб. И только две ячейки всегда оставались практическими пустыми — Даниэля Анкера и моя.