…И хотя в этих действах значенья особого нет,
Он вложил в них глубокое чувство, сокровенную думу свою:
Пусть его приношенья дойдут до чертогов дворца в небесах,
Чтобы Белый Владыка деве, любящей лотосы, их передал… [224]
Вот оно, поминанье его: «…В тишине и безмолвии я подсчитал:
С той поры как прекрасная дева оказалась во власти мирской суеты,
Десять лет миновало и шесть,
И уж канули в вечность догадки, откуда явилась она,
Род ее и фамилия тоже забыты, и вспомнить их трудно сейчас.
Только мне, Баоюю, пять лет обитать довелось
Да еще восемь месяцев и целый час,
Там, где мы умывались, приводили в порядок себя,
Пили, ели… Смеясь, предавались веселью и играм…
Кто подумать бы мог, что взлетит высоко птица злобная чжэнь,
Что в коварных сетях в час недобрый окажется гордый орел?
Что зловоньем своим будет хвастаться чертополох,
А душистый цветок, орхидею, вырвут вон из земли?
А цветы – это нежность и хрупкость сама.
И легко ль устоять им при буйных ветрах?
И не тягостно ль ивовой ветке,
Если ливень безжалостно бьет?
Ядовитые твари подвергли наветам ее,
Оттого и обрушился неизлечимый недуг:
Словно выцвели губы вишневые,
Лик, как персик румяный когда-то,
Стал унылым, болезненным, – словно в недуге увял…
Между тем из-за ширм, из-за пологов все лилась и лилась клевета,
Через окна и двери к ней тянулись терновник, репей, ядовитые травы…
Да! Когда отовсюду лишь ненависть, лишь неприязнь, —
Разве можно от них избавленье найти?
Все на свете имеет предел: ты закончила жизнь на земле,
Чтобы стыд, униженья стряхнуть с непорочной души!
Затаенные в сердце, беспредельными были печаль,
Безутешная горечь и бремя жестоких обид…
Всем известно, что в женских покоях
Целомудренных, незаурядных
Ненавидят, и участь их с участью сходна Цзя И [225],
Что был сослан в Чанша, потому что в сужденьях был прям!
Воля, честность порой наказуется несправедливо,
Потому и отчаянье девы было глубже, чем боль и досада почтенного Гуня [226],
Самовольна священную землю решившего взять…
…Так пришлось ей одной много мук претерпеть!
А теперь кто проникнется жалостью к той, что ушла навсегда?
В небе, как облака над обителью вечных святых, растворилась она,
И куда же теперь я направлюсь, чтоб найти хоть единственный, ею оставленный след?
Я не в силах узнать, как добраться до Острова нагромождений пещер [227],
Чтоб волшебное там отыскать благовонье, жизнь дающее вновь.
Нет возможности Море Восточное мне пересечь и Пэнлая достичь,
Чтоб добыть эликсир, возвращающий жизнь…
Твои угольно-черные брови потерялись в тумане высот,
Все ж вчера взял я кисть и представил воочию их, создавая портрет.
Твои кольца на пальцах словно белый нефрит и как лед холодны,
И не знаю, найдется ли тот, кто б застывшие пальцы согрел?
На жаровне в сосуде все еще остается благовонный отвар,
А одежд моих полы все еще не просохли от пролитых слез…
Нет луаня, и зеркало с шумом разбито,
Не решаюсь шкатулку открыть Шэюэ —
Там расческа без зубьев, и в небо «дракон» улетел…
И поняв, что потеряны зубья расчески Таньюнь [228],
Я опять безутешно скорблю…
Твой «жемчужный цветок», обрамленный нефритом и золотом,
Выброшен был после смерти в густую траву,
Долго-долго лежали в грязи «изумрудные перья» [229],
Но кто-то нашел их потом, подобрал и унес…
…Все ушли из чертогов Чжицяо [230].
В ночь, когда повстречались Пастух и Ткачиха, —
В ночь седьмую седьмой же луны [231],
Не придется тебе снова в ушко иглы нить вставлять!..
Нить оборвана, селезень с уткой расстались навек [232],
Разве может кто-либо их новою нитью связать?
…А потом так случилось, что в пору осеннюю —
В пору Золота и полновластья Байди —
Я на ложе своем одиноком дремал, видя сны,
В опустевшем жилище никто не тревожил меня…
Там, за лестницей, где возвышался утун,
Проплывала луна, но была так бледна и тускла!
И почувствовал я, как уходит из мира души аромат,
Как бледнеет и тает тень былой красоты!
Словно слышал: под шелковым грустным шатром,
Там, где лотос прекрасный приют свой нашел,
Все слабее, слабее ты дышишь…
Вздох… Еще… И прервалось дыханье твое. Тишина.
Мир я взором окинул: повсюду увядшие травы,
Но ведь их увяданье не может заставить тростник и камыш
Буйный рост прекратить!
И мне кажется, – звуками скорби объята земля,
Заунывными, как нескончаемый стрекот сверчков,
Ночью выпала капля за каплей роса,
Окропив на ступенях зеленеющий мох.
Стук не слышен вальков – дождь пошел:
Дождь осенний по стенам, смоковницей густо поросшим,
Бьет и флейты напевы из ближних дворов заглушает,
А в ушах все звучит и звучит незабвенное имя твое!
И его повторяет, тебя призывая, взлетев на карниз, попугай.
В дни, когда твоя жизнь догорала, стала сохнуть айва, что растет у перил,
Вспоминаю, как в прошлом мы в прятки играли – ты за ширмой скрывалась,
А сейчас я не слышу осторожных и мягких шагов…
Вспоминаю: мы также и в «бой на травинках» возле дома играли,
А сейчас те травинки ждут напрасно: тебе их уже не сорвать!
Шелк забыт и заброшен, – и некому больше одежду кроить,
Ленты порваны, – некому больше зажечь благовонья…
…Я вчера от отца получил порученье одно
И умчался в своей колеснице далеко-далеко,
Не успев попрощаться с тобой…
А сегодня, вернувшись, невзирая на то, что разгневаться матушка может,
Я к могиле пришел, чтобы скорбное слово сказать…
Вскоре слух до меня докатился, что гроб с твоим телом сожгут!
О печаль! Не исполнится клятва погребенным быть вместе с тобой,
Да и сон твой глубокий прервут, чтобы снова обрушить беду на тебя…
О, как стыдно мне эти слова вспоминать, что тебе говорил:
«Пусть смешается прах – твой и мой!»
Поглядите: без устали западный ветер шумит возле
древнего храма, Разгорается синее пламя, и нет ему меры,
Солнце скоро зайдет, все могилы давно одичали,
Кости белые из погребений разрыты, разбросаны, – кто их сумеет собрать?
Вслушайтесь: только ореха и вязов услышите шум,
Лишь камыша и осоки тревожный и жалостный шелест…
И за туманами демонов всхлипы и плач обезьян…
Видя все это и слушая, можно понять, сколь глубокие чувства
Юного отрока сердце волнуют за плотно задернутой шторой,
Сколь непомерно прискорбна судьба юной девы, засыпанной желтой землей!
Я, уподобясь Жунъаньскому князю, в жизни своей
Бирюзовый нефрит потерял [233],
Льются, льются горючие, жгучие слезы,
И, наверно, лишь западный ветер может ими себя увлажнить [234].
Кажется мне, что со мною случилось все то же,
Что и с Ши Чуном, который Люй Чжу уберечь не сумел [235],
Вот почему я горюю и скорбные чувства,
Только к холодной луне обратившись, решаюсь излить.
О! Это были поистине демонов злые интриги,
Столько несчастий сваливших на головы наши!
Разве возможно такое, чтоб завистью боги к нам, смертным, прониклись?
Разве возможно, чтоб речь благородную раб обращал к нам, болтливый язык распустив?
Если бы даже у женщин сердца по-шакальи жестокие вскрыли,
Я все равно затруднился б умерить в себе накопившийся гнев!
Пусть все это и так, пусть судьба у тебя незавидной была, —
Уваженье и чувства мои, обращенные только к тебе, глубоки!
И чтоб выход им дать, не могу удержаться от многих вопросов.
Ныне только узнал, что Верховный владыка Шан-ди
Повелел тебе в свите цветов во дворце состоять.
Ты при жизни была с орхидеей вдвоем,
После смерти Владыка тебя попросил быть хозяйкой у лотосов…
Понимаю, что могут служанки всего наболтать, —
В этом случае я ей поверил…
Ты спросишь меня: «Почему?»
Е Фашань попросил стихотворца Ли Юна создать поминанье для могильной плиты… [236]
Тот его сочинил, а потом отложил, позабыв записать.
И тогда Е Фашань в час, когда беззаботно Ли Юн почивал, вызвал душу его,
И, проснувшись, поэт с удивленьем узрел,
Что душа и без тела записала творенье его!
После смерти Ли Юн приглашен был Владыкой Небес
В Белый яшмовый терем, чтоб там он спокойно стихи сочинял…
Говорю я о разных явленьях, но в сути едины они.
Каждой вещи присуще стремленье достойное и соразмерное выбрать себе,
Предположим: к какому-то делу душа не лежит.
Что же будет? Не просто ль пустые волненья и вздорный сумбур?
Ныне я понимаю: Небесный Владыка судит грешных людей по делам,
А отсюда и вывод: все должно быть в гармонии тесной,
И ничто не должно человека природу и склонности отягощать!
Рассужденья такие вселяют надежду, что нетленную душу твою
Я смогу угадать пред собою – вот здесь!
Это значит, что не было помысла грубость сказать, обращаясь к тебе!
А теперь – слушай песнь «Призыванье души»,
Этой песни слова пусть дойдут до тебя:
…Когда Хуан-ди совершал свой инспекторский смотр, реку Хуанхэ перейдя, а затем и Лошуй,
Как ныне, в то время из водной стихии Лошуй черепаха явилась, на панцире книгу неся…
И твари, тот мир населявшие, ныне пред нею, услышав мелодию Яо и Шуня «Сяньчи» [247],
Запели, и, прежде скрывавшийся в водах Чишуя, дракон выплыл вдруг и ударился в пляс [248].
А фениксы, мирно дремавшие в роще жемчужной на ветвях, взлетели и ввысь устремились!
Когда призывают от сердца, – и душу святую возможно растрогать,
И вовсе не нужно для этого утварью жертвенной дверь украшать…
Сейчас из Сячэна небесного ты колесницу направила вдаль [249]
И хочешь назад, в Сюаньпу, возвратиться [250],
К священной земле, где находятся горы Куньлунь.
Мы, кажется, видим друг друга отчетливо, ясно,
Но черное облако вдруг наползает, – приблизиться трудно к тебе…
Разлуки и встречи – как тучи на небе:
Плывут, чередуясь, и места себе не найдут,
Святую же душу никак не рассмотришь в дождях и туманах…
…Рассеялась пыль, расступились тяжелые тучи,
Высокие звезды на небе опять засверкали,
И ожили реки, и горы прекрасными стали,
И в небе, на самой его середине, сияет луна!
Увы! Почему от печалей-тревог успокоиться сердце не может?
Причина, наверное, в том, что мечты проплывают, как явь.
И я беспокойно вздыхаю, с надеждой взираю на все, что меня окружает,
А слезы все льются и льются,
И сил не найду, чтоб смятенье свое побороть!
О люди! Давно уже вы в царство грез погрузились,
Один я. И лишь из бамбуковой рощи доносится музыка чистой, невинной природы.
Я вижу: повсюду взлетают испуганно птицы,
Я слышу, как плещутся рыбы на гладкой поверхности вод.
…И вот изливаю всю грусть, что на сердце моем накопилась,
В своей откровенной молитве…
И тихо обряд совершаю священный с надеждой, что буду удачлив…
О, скорбь! О, печаль!
Я покорно прошу эту чашу принять благовонного чая!