Долгое молчание
Долгое молчание читать книгу онлайн
Мария Рольникайте известна широкому кругу читателей как автор книг, разоблачающих фашизм, глубоко раскрывающих не только ужасы гитлеровских застенков, но и страшные нравственные последствия фашистского варварства. В повести "Долгое молчание" М.Рольникайте остается верна антифашистской теме. Героиня повести, санинструктор Женя, тяжело раненная, попадает в концлагерь. Здесь, в условиях столкновения крайней бесчеловечности с высочайшим мужеством, героиня заново постигает законы ответственности людей друг за друга, за судьбу мира на земле. Продолжая главную тему своего творчества, М.Рольникайте делает попытку нового, философско-нравственного подхода к избранной теме, углубленно-психологического постижения характеров героев и ситуаций, в которых они себя проявляют.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
4
Она училась. Опять, как и раньше, когда не было войны, сводок, эвакуированных, похоронок, карточек, — каждое утро шла в школу, сидела в классе, выходила к доске отвечать. Правда, поначалу уроков было немного: все три математики и историю даже в расписание не включили — дяди Саши нет, историк Михал Михалыч тоже на фронте. Но потом, когда в сводках стали называть Можайск, Волоколамск, бои уже шли под самой Москвой, тетя Полина заявила, что нельзя в такое трудное время оставить молодежь без истории, и вызвалась кроме своей географии вести и уроки Михал Михалыча. Вместо дяди Саши до самого Нового года никого не было. Лариса Владимировна, директор, очень переживала. Особенно за выпускной класс. И наконец упросила Пифагора Степаныча, то есть Никифора Степановича из Первой школы, чтобы он приходил на седьмой и восьмой уроки. И старик шлепал к ним в своих всегдашних галошах — даже в класс приходил в них, чтобы теплее было, — с маленьким потертым портфельчиком, опираясь на такую же сутулую, как он сам, палку. Теоремы он объяснял совсем не так, как дядя Саша, — сразу чертил на доске и бубнил что-то под нос. Линии у него получались неровные — дрожали руки. Письменные теперь бывали редко, тетрадей уже не хватало. Хорошо, что у завхоза нашли полрулона оберточной бумаги. Сшили из нее тетради. Писать старались убористо, но тогда все сливалось — чернила тоже самодельные, из химических карандашей. Да и закоченевшими пальцами мелко не получалось. Было очень холодно. Топили всего два раза в неделю — в понедельник и четверг. Все, конечно, сидели в пальто и платках. Учительницы тоже. Лариса Владимировна еще и муфту приносила. Одна только химичка Нина Николаевна, новенькая, из эвакуированных, храбрилась. Она, конечно, тоже приходила в пальто, но без платка. "Я не на базаре, чтобы кутаться". Но когда становилось невмоготу, втягивала голову в свой большой воротник. И сразу делалась похожей на нахохлившуюся птицу. Подержит так голову в воротнике, потрется одним ухом, другим и опять "вылезает". Зойка уверяла, что ей все равно теперь больше нравится учиться, чем раньше. На уроках можно хоть забыть про войну. Даже есть не так хочется, как дома. Там рядом кухня, и хотя она знает, что все кастрюли пусты и в шкафу, даже на самой верхней полке, где мама держала перец и всякие травки-приправки, совсем ничего нет, — все равно тянет туда: приподнимать крышки кастрюль, открывать шкаф. И главное — в школе она чувствует себя такой же, как раньше. А Женя не может чувствовать себя такой же. Раньше они были просто девчонки. Теперь, даже слушая объяснения учительницы, она все равно думает об утренней сводке; на одном из участков южного направления немцы подтянули из резервов свежие силы; на Ленинградском фронте идут ожесточенные бои; в оккупированной деревне под Киевом немцы сбросили в реку раненых и больных… И есть все равно хочется. Она даже ходила с ребятами из девятого класса просить Ларису Владимировну, чтобы не было большой перемены. Потому что если кто-нибудь и приносит с собой кусок хлеба или несколько вареных картофелин, то съедает в самую первую перемену. А большая потом тянется очень долго. Малышня по привычке топчется около буфета. Хотя теперь там нет никакого буфета. Туда впустили жить химичку Нину Николаевну с детьми. Нет, не может Зойке казаться, что она прежняя. Она просто этого хочет и старается убедить себя. А Женя только хочет, чтобы скорее была весна, экзамены, чтобы ее наконец взяли на фронт. Про второй свой поход в военкомат она никому не рассказывала. Даже Зойке. А уж маме тем более… Они вообще об этом никогда не говорили. Какая бы усталая мама ни пришла, обязательно спрашивала: — Что в школе? И если Женя отвечала, что получала пятерку или четверку, старалась улыбнуться: — Очень хорошо. Потом, в институте, легче будет. Про это "потом" и про институт она, конечно, говорила нарочно. То ли чтобы себя убедить, то ли чтобы ее, Женю, уверить: это будет — и "потом", и институт. Поэтому Женя, только услышав мамино "зато…", спешила кивнуть. Хотя и это "потом", и институт сейчас казались очень далекими. Такими далекими, что из теперешней жизни к ним даже мыслями не дотянуться. Прежде виделось ясно: она учится в Горьковском медицинском институте. Кончив, работает врачом. Здесь, в маминой больнице. Мама это называла "когда ты встанешь на ноги". И мечтала об этом ее вставании на ноги очень давно… Баба Рина рассказывала, как Женя, еще совсем маленькая, однажды, услышав эти мамины слова, вдруг скатилась со своего стульчика, старательно растопырила ножки и громко заявила: "А я уже стою!" И очень обиделась, что они, взрослые, рассмеялись. Теперь, с тех пор как война, мама больше не упоминает об этом. Только о "потом, в институте". А сама Женя теперь думала совсем о другом "потом"… Однажды — это было на уроке истории — тетя Полина рассказывала про недавнюю войну в Испаниии добровольческие интернациональные бригады. Жене вдруг пришло в голову, что пока она ждет, ведь может учиться перевязывать, делать уколы. Того, чему учат на уроках военного дела, — мало. Как это она раньше не догадалась попросить маму! Вечером еле дождалась, пока мама, как всегда очень усталая, попьет свой кипяток с хлебом. — Мам… Научи меня делать настоящие перевязки. Мама не удивилась. Только рука на столе дрогнула. — И уколы. Она молчала. И Женя ждала. Терпеливо ждала. — Я попрошу… — наконец мама заговорила. Но очень тихо. — Попрошу, чтобы тебе разрешили у нас. Женя хотела подбежать, обхватить ее, сказать: "Спасибо!", но только кивнула. Она пришла прямо из школы, с портфелем, и мама ее повела к завотделением Инге Петровне. Но говорила только о своих делах — кого из коридора перевести в восьмую палату, какую санитарку послать за гипсом, и про тампоны для перевязочной напомнила. Потом вышла. Будто ее, Жени, тут вовсе не было. Инга Петровна что-то писала. — Не будет трудно в школу и к нам? — Нет. Она, кажется, хотела еще что-то спросить, но вдруг открылась дверь. — Инга Петровна, вас просят в приемный покой. — Иду! — Она поднялась. — Извини. Но мне и нечего тебе объяснять. Нянечка, Агафья Петровна, покажет. Будешь убирать три палаты. — И вышла. Как это — убирать?! Но спросить не успела, она уже была в кабинете одна. "Будешь убирать…" Ведь пришла не для этого…Неужели мама не сказала? Женя ждала Ингу Петровну, чтобы объяснить. Но она не возвращалась. Стало неловко тут стоять — в чужом кабинете, одной. Она вышла в коридор. Мамы там не было. Никого не было. Только больная старушка в длинном коричневом халате шла, держась за стенку, в туалет. Агафья Петровна не спросила, как обычно: "Матери письмо принесла?" Сразу протянула халат. — Косынка в кармане. Нагнулась за ведром. Выбрала швабру. — Воды из титана набери, теплей будет. — Спасибо. — Женя взяла ведро, швабру. — Твои вот эти будут. — Агафья Петровна показала на три двери напротив. Сразу открыла первую с черной шестеркой на эмалированном эллипсе. Мужчины! На всех кроватях лежали мужчины. Но она ведь знала об этом. Что больница преобразована в госпиталь, что сюда направляют раненых на повторные операции и долечивание. Что теперь на мамином отделении всего одна женская палата. А все равно стояла и смотрела на них, этих мужчин. Парень. Старик. Еще парень. Пятеро у той стены. От растерянности Женя не сразу поздоровалась. Ответили кто вслух, кто кивком. Она должна тут убрать. А все еще стояла… Наконец двинулась к подоконнику. Женя чувствовала это — как идет с ведром и шваброй мимо чужой кровати. Под одеялом лежит парень. Рыжий. Смотрит на нее. Другие, с других кроватей, тоже смотрят. Как она обходит стол, как идет по узкому проходу между кроватями. Протерла подоконник. Начала мыть пол. И тоже чувствовала — как нагибается, моет. А халат такой короткий… Она старалась мыть приседая, на корточках. Вдруг — она как раз вытирала около стола… — Нянечка, утку… Она подлезла глубже под стол. Терла ножку. Вторую. — Нянечка… — Эх, дедуля… — Это, кажется, сказал рыжий парень с первой кровати. Зашаркал шлепанцами. Достал эту самую… которую старик просил. Женя двинула табуретку. Еще двинула. Громче. Парень пошел к двери. Значит, вынес… А она все еще терла ножки стола. Наконец вылезла. Ни на кого не глядя, домыла оставшийся кусок пола. — До свиданья… Мамы в коридоре опять не было. Женя сменила воду. Открыла дверь в седьмую палату… Слава богу, женская. Но у окна, на последней кровати — бабушка Лены Заболотиной. Удивилась: — Женечка, что это ты? Женя хотела ей объяснить, что она только сегодня убирает. И вовсе не для этого будет сюда ходить, но почему-то сказала: — Так… — И сразу принялась убирать. Когда убирала восьмую, снова мужскую, про себя считала каждую протертую табуретку, вымытую половицу. Наконец кончила. Поставила в каморке Агафьи Петровны ведро, швабру. А теперь что? Она смотрела на составленные в углу швабры, будто сбежавшихся пошептаться подружек, на развешанные вокруг печки тряпки. Той, крайней, мыла она… Из коридора пахло перловым супом. Видно, разносили ужин. Неожиданно заглянула мама: — Подожди меня. Пойдем вместе. Мама знала, где она. Выходит, знала и о том, что Инга Петровна пошлет ее убирать палаты. Ведь дома…Нет, теперь Женя дома все делает. Это раньше мама ей не давала. Дядя Саша даже сердился: "Белоручку вырастишь". А мама ее защищала: "Не будет она белоручкой, еще наработается". Когда вышли, мама привычно спросила: — Что в школе? — Ничего… Она плелась медленно, устало. Даже снег под ее валенками скрипел совсем тихо. — Мам… — Что? — Ты говорила Инге Петровне, почему я… то есть зачем? — Ты недовольна, что пришлось убирать? — Нет. Но… — Значит, недовольна. Наверное, даже стеснялась… Жене стало стыдно. — А мы с Ингой Петровной хотели, чтобы ты сперва научилась быть среди больных. Ты, здоровая — у тебя ничего не болит, тебе не предстоит операция, ты не лежишь с послеоперационными швами, — должна понимать, даже чувствовать то, что чувствует каждый больной. Ему больно, он беспомощен. Больному нужна не только медицинская помощь — врача, сестры, — но и всякая другая. Твоя помощь. — Понимаю… — Поэтому мы и хотели, чтобы ты сперва научилась быть среди больных, не пугаться никаких, даже самых неприглядных проявлений болезни или… — она чуть запнулась, — ранения. Чтобы ты научилась помогать. Ничего не считая унизительным и не брезгуя. Неужели мама знает, как она, когда старик попросил эту… утку… терла ножки стола, двигала табуретку? — Так что подумай. Если тебе трудно или не сможешь делать всего… — Нет, нет! — прервала Женя. — Я буду делать все! После школы Женя спешила домой, быстро разогревала постный суп, делала уроки и успевала в госпиталь как раз к концу тихого часа. Теперь уже не было, как в тот первый день, неловко. Наоборот. Она видела, как больные довольны, что лежат на перестеленной, со свежевзбитой подушкой постели, что в палате после уборки пахнет только что вымытым полом, просто что она пришла. Ее ждали! Не только чтобы убрала, а чтобы рассказала, какая утром была сводка, что слышно в городе, даже что в школе. И она рассказывала. Главное — что передали по радио. Научилась запоминать всю сводку. Даже цифры — сколько подбито немецких самолетов, уничтожено танков, какие у противника потери в живой силе. А когда в сводке называли хоть один населенный пункт, пусть даже деревню, из которой немцев выгнали, она еще с порога оповещала об этом. Ее прозвали "живой газетой". Настоящую газету получали одну на всю хирургию, и последним часто доставались одни обрывки: края газеты и "не очень важное" разрывали на раскур. Поэтому к ее больным приходили за новостями и из других палат. Однажды… Этот день Женя особенно запомнила. Мела метель, хотя уже было начало марта. Мама ушла затемно — обещала пораньше отпустить ночную дежурную, у нее дома остался больной ребенок. В утренней сводке передали, что наши войска освободили город Юхнов Смоленской области. Женя хотела сразу, вместо школы, побежать в госпиталь — обрадовать Зайцева. Он из-под Смоленска. Может быть, как раз из Юхнова. А его сегодня должны оперировать. Хорошо бы успеть сообщить ему такую новость до операции. Но пошла в школу — обещала маме и Инге Петровне уроков не пропускать. А вечером, когда она вошла в палату… Даже не вошла еще, только открыла дверь — увидела, что его, Зайцева, кровать у окна отгорожена ширмой. В палате непривычно тихо, хотя никто не спит. Сказать вслух про освобождение города Юхнова почему-то не могла. Она стала убирать. Старалась все делать бесшумно, медленно — еще оттянуть, не сразу приблизиться к отгороженной ширмой кровати Зайцева. Ведь и под нею надо будет вытереть… Проход возле ширмы мыла особенно долго. Даже хотела пойти сменить воду. Но тогда они, лежащие на кроватях, поймут, что она оттягивает время. И Женя вдруг выпрямилась. Шагнула за ширму. Зайцев! Но такой белый… И не дышит. Даже мелькнула мысль, что человек не может так долго не дышать. Но он же… Она и про себя не могла выговорить это слово. Женя смотрела на Зайцева. На сложенные поверх одеяла руки. Может, он все-таки спит? Ведь не накрыт с головой. Нет. Не спит он. И не знает, что освободили Юхнов. И оттого, что не прибежала сказать ему перед операцией, а теперь он уже не услышит, не поймет, Жене стало страшно. Она выбежала в коридор, влетела в каморку, уткнулась в самый угол. И рот зажала. Чтобы никто не услышал, что она плачет. Надо было в каморке остаться подольше. Но она вышла — ведь не кончила уборку. И сразу наткнулась на Ингу Петровну. — Вернись, пожалуйста. — И вошла вместе с нею. Села на стул и минуту сидела молча, будто попросила ее вернуться только для того, чтобы самой вот так посидеть, опустив голову, где никто ее не видит, где не надо быть решительной и сильной. Даже вздохнула. — Зайцева нельзя было спасти… А ты собираешься на фронт. Значит, должна к этому быть готова. И не только к такой, но и к более жестокой смерти. Инга Петровна устало поднялась и вышла. А Женя стояла в каморке и говорила себе, что готова… Что должна быть готова. Завтра она попросит Ингу Петровну, чтобы ее уже начали учить накладывать повязки и делать уколы. Она все равно будет работать санитаркой, но пусть учат и тому, что там нужно будет уметь… Назавтра в школе ее вызвала Лариса Владимировна. Когда Женя вошла, она листала их классный журнал. Это тот же, прошлогодний. Теперь, перечеркнув тогдашние отметки, рядом ставят новые. — Садись, Женя, хочу с тобой поговорить. — Но почему-то медлила. И Женя вдруг испугалась: что она сейчас скажет?.. Когда вызвала Олю Потапову, чтобы шла домой — на отца получили похоронку, — тоже так начала: "Хочу с тобой поговорить…" — Скоро экзамены. Начнем вам диктовать билеты, поэтому прошу тебя до конца экзаменов в госпиталь больше не ходить. — Как это?! — Что бы ты ни делала потом, после школы, аттестат у тебя должен быть хороший. — Но я… Я и так буду готовиться! — Одно дело "и так", а другое — только готовиться. — Честное слово, буду! Теперь позже темнеет, можно и после госпиталя. Лариса Владимировна, пожалуйста! — Понимаю, но… У Жени чуть не вырвалось: "Нет, не понимаете!" — …после войны, когда вернешься и захочешь поступить в институт… — Это же будет после войны, а теперь… — И все равно, — уже по-учительски строго сказала Лариса Владимировна, — хождение в госпиталь придется прекратить. Вернешься туда после экзаменов.