Мотылек
Мотылек читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Взгляд людей обходил эти афиши. Город не хотел отчаиваться. Он никого не обвинял. Тихий, сурово задумавшийся над своей судьбой, он был подлиннее, чем когда бы то ни было. Теперь в нем не было никакого притворства, никакого чванства. Его недавняя веселость была пустячной и внешней, его уверенность в себе — по-детски легкомысленной. По сути, ему всегда было известно, что никакой он не шампанский «Северный Париж», блестящий издали, завоевываемый во имя любви и обезоруживающий захватчиков своим бессмертным обаянием. У него были свои воспоминания. Не впервые заставляли его говорить чужим голосом, не впервые ослепляли. Его настоящую силу можно было постичь только через глубокие раны.
Теперь это чувствовалось. Эта неистребимая сила была опять обнажена. Среди опустошения, среди сплошной серости каждая деталь находила свое выражение, и не было ничего мелкого, тривиального, ни даже красивого или уродливого, потому что город погрузился в глубь предметов, достиг твердой почвы своего существа.
Гипсовые кариатиды, поддерживающие декадентские балконы над подъездами зданий, получили наконец героическое содержание, которое до этого было только позой. О их обнаженные груди разбивались настоящие шквалы, как о торсы фигур на бугшпритах старинных кораблей.
Они имели такое же право на уважений, как полуразрушенные башни костелов, как пробитые пулями памятники героям.
Символы вернули себе свое прежнее значение. Христос, согнувшийся под тяжестью каменного креста у входа в костел Святого Креста, говорил о подлинном страдании, и прохожие, снимающие перед ним шапки — эти дурацкие лыжные шапки, — преклонялись перед ним искренне, потому что формальные жесты, потому что привычки savoir-vivre [20] не имели уже применения.
Наверно, кто-нибудь из этих обшарпанных лыжников без лыж написал мелом рядом с одним из плакатов, на стене, побитой оспой выстрелов: «Мы войну выиграем». Без восклицательного знака, как будто сказал это вполголоса, сквозь стиснутые зубы.
Никто в этом не сомневался. Хотя никто также и не задумывался, как это должно произойти. Тот, кто писал мелом лозунг на стене, говорил «мы», так его и понимали. «Мы», то есть оборванные, голодные, безоружные люди, щелкающие зубами в холодных квартирах. Единственной логической посылкой было убеждение, что несправедливость не может удержаться. Верили странным расчетам. По рукам ходили истрепанные затертые листки с текстом, напечатанным на машинке. Это были копии коммюнике, опубликованного и подписанного неким майором Хубалой, который все еще не сложил оружия и якобы воевал где-то в Свентокшиских горах. С ним было несколько десятков человек — может быть, сорок, а может быть, пятьдесят. Они передвигались на лошадях по лесам и устраивали засады. «Вооруженная борьба продолжается», — писал майор Хубала в своем коммюнике. Это означало лишь одно: эти сорок кавалеристов выступили против десятков моторизованных дивизий, против тысяч орудий, танков и самолетов. Но, видимо, это означало еще нечто большее, потому что никто не пожимал плечами, читая это коммюнике, не смеялся, не плакал. Наоборот, говорили: «Мы не перестали сопротивляться» — и верили в победу.
В этот последний день года — года поражения — Михал видел Варшаву впервые за четыре месяца. Он приехал в грязном переполненном поезде, забитом чемоданами, в которых булькала водка. Он тоже привез две пол-литровые бутылки и сразу же продал их на вокзале какому-то заросшему типу в потрепанной кепке. Он продал водку в два раза дороже, чем за нее уплатил, но теперь это было в порядке вещей. Так делали все.
Потом Михал отнес по указанному адресу записку, написанную одним знакомым капитаном артиллерии, и навестил уцелевших родных и приятелей. Но самое главное — он ходил по городу, ходил до изнеможения, пока не заболели колени и не стали гореть ступни в тяжелых сапогах. Он смотрел на руины, на людей, вдыхал, впитывал, стараясь понять все, услышать сокровеннейший голос минуты, набраться сил у самого источника. Он знал, что спазм горла, с каким он осматривал картину опустошения, не имеет значения.
— Что ты собираешься делать? — спросил его Томаш.
Теперь все задавали этот вопрос. Было ясно, что надо за что-то приниматься, за что-то такое, чего человек до этого никогда не делал и что раньше вообще не пришло бы в голову.
Томаш, например, стеклил окна. У него была замазка в жестяной коробке, алмаз и деревянный ящик с оконным стеклом. Но этим он занимался временно. Кроме того, «делать что-то» не означало зарабатывать только на хлеб по карточкам.
У Михала было большое желание сказать приятелю, что этот вопрос для него уже решен, потому что до того, как они встретились с Томашем, записка капитана артиллерии возымела свое действие и на квартиру теток, у которых Михал остановился, пришел неизвестный мужчина в лыжной шапке, некий «Анджей» (как он представился), и между ними произошел разговор с глазу на глаз в неотапливаемой теперь гостиной. Но содержание разговора было строго секретным, поэтому Михал отвечал сейчас с уклончивой, хоть и многозначительной улыбкой, что «ведь война еще не кончилась». К тому же ему казалось, что на нем мундир, который каким-то образом освобождает его от повседневных забот. Этот невидимый мундир он надел во время разговора с Анджеем и с той минуты постоянно чувствовал его на себе.
— Не кончилась и скоро не кончится, — ответил Томаш деловым и, как обычно, ворчливым тоном.
— Ты действительно так думаешь? — спросил Михал. В его голосе звучал легкий упрек. Повсюду твердили, что война кончится весною, если не раньше.
— Действительно, — сказал Томаш.
Они разговаривали в небольшой комнатушке Томаша, окно которой выходило на заснеженный садик. Комната мало чем изменилась, разве что появилась трещина на потолке, идущая зигзагами, как молния. Комната по-прежнему напоминала «детскую», неприбранную, полную странных поломанных предметов — типичных «сокровищ», не представлявших для взрослых никакой ценности, но что-то в ней уже было от студенческой холостяцкой каморки: тахта, покрытая грубошерстным одеялом, пепельница, до краев наполненная окурками, и прогибающиеся под тяжестью книг полки. Книг стало даже больше, так как Томаш притащил снизу все, что было поинтересней, из остатков разграбленной библиотеки родителей.
В сгущающихся сумерках они едва различали свои лица, но свет не зажигали, потому что его не было. Теперь он был только в тех районах, в которых находились важные для немцев объекты.
— Ты должен переехать в Варшаву, — сказал Томаш. — Здесь скорее ты устроишься учиться.
Михал пожал плечами.
— Учиться будет время и потом.
Они замолчали. Томаш взял с белевшей на столе бумаги щепотку измельченных табачных листьев — их покупали у крестьян в подворотнях возле вокзалов, — набил трубку, раскурил ее усердным посасыванием. Потом вытер чубук рукавом и протянул трубку Михалу.
— Ты помнишь Флешара? — спросил Томаш. — Он писал стихи и учился в параллельном классе, одно время он ходил с нами.
— Помню. Такой высокий.
— Его убили на прошлой неделе, при попытке убежать в Венгрию. С ним было пятеро ребят из нашей школы. Всех убили.
— Это рискованно, — тихо ответил Михал. — Одним удается, другим нет.
— Всю зиму он мастерил лодку, — продолжал Томаш. — Хотел спуститься к Дунаю. Он любил одну девушку с нашей улицы. И писал по-настоящему хорошие стихи.
— Я думаю, что многие из тех, кто погиб, писали стихи, — сказал Михал.
Томаш протянул руку за трубкой.
— Зачем ты об этом говоришь? — сказал он. — Этим ничему не поможешь.
— А ты зачем сказал мне об этом? Хочешь меня напугать?
— Нет. Просто я все время об этом думаю. Я не очень хорошо его знал. Как остальных. Я часто видел его вечерами, когда он провожал эту девушку. Всегда, когда я смотрел на него, мне казалось, что я смотрю в будущее. Вернее, вижу перед собой прошлое великого поэта. Но от этого ничего уже не осталось. Лодка сгорела на пристани, а что случилось с девушкой — не знаю. Она с сентября не появляется.